Хоть бросай свою хату да беги к соседям.
— Может, ты сама задеваешь сына и невестку?— спросил батюшка.
— Ой боже мой милый! Кто бы их задевал, если бы они на меня не нападали. Орышка часто бьёт мою внучку от первой невестки и издевается над ней, портит на ней одежду. А мне жалко ребёнка, так я иной раз защищаю девочку рогачом или кочергой: а она иной раз так меня толкнёт, что я и повалюсь на землю и падаю вверх тормашками.
— Вот что, Палажка, когда они будут говеть да не попросят у тебя прощения и не попрощаются с тобой перед причастием, как велит обычай, тогда я не дам причастия им обоим. А если попросят у тебя прощения, то я не имею права не допустить их к причастию,— сказал батюшка на прощанье.
На другой день баба Параска пришла к матушке: она подыскала на селе для матушки наймичку и пришла сказать о ней. Матушка рассказала, за чем приходила просить батюшку Палажка. Параска, возвращаясь домой, встретилась с Палажкиной невесткой и всё рассказала; а невестка сразу рассказала своему мужу. Он вспылил и разозлился на мать.
Через несколько дней баба Палажка, кормя своих кур, заметила, что её куры куда-то деваются. Уже недоставало двух курочек. Вошла она в хату и слышит, что на чердаке закудахтала перепуганная курица.
— Кто это гоняет кур? — крикнула баба из сеней.
— Да это я прогоняю ваших кур. Ваши куры едят мой овёс, потому что я ссыпал свой овёс на чердаке,— отозвался Петро, слезая по лестнице.-Вот я, мама, и сижу на чердаке в засаде на ваших кур, потому что ваши куры повадились к моему овсу. Я уже убил дубинкой две ваши курицы,— сказал Петро.
— Куда же ты их дел? — спросила мать, когда он слез с чердака в сени.
— Завернул в овёс, потому что когда купец будет покупать овёс, то овса на вес больше будет,— сказал сын и пошёл в хату.
— Зачем же ты завернул их в овёс? Я бы ощипала да бросила в борщ; по крайней мере, куры не пропали бы совсем зря. У тебя что, не все дома, или сроду одной клёпки в голове не хватает?
Баба как стояла в одной рубашке и босая, с досады так и полезла по лестнице на чердак, разгребла овёс и нашла две курицы. Тем временем сын вышел в сени, снял лестницу, вынес во двор и поставил возле хаты, а сам ушёл со двора. Баба увидела, что лестницы нет, хотела слезть по двери, но у неё ноги окоченели. Мороз тогда был и вправду хороший. Она нащупывала ногами перекладину на двери, чтобы уцепиться пальцами и поставить другую ногу на щеколду, но и до щеколды не достала. Карабкалась она долго и вынуждена была вернуться на чердак. Бедная баба замёрзла. Зубы у неё стучали; она тряслась от холода; ноги и руки окоченели. Орышка в хате хохотала.
Баба почувствовала, что уже замерзает, и начала кричать не своим голосом:
— Спасайте! ой спасайте, кто в бога верует! Ой пропаду! Орышка! приставь лестницу! — И она кричала так сильно, что сосед Юрченко, слоняясь по двору, услышал тот неистовый крик и мигом прибежал в сени: он подумал, что в хате кого-то режут. Слышит он, Орышка в хате хохочет, а баба кричит караул на чердаке. Он схватил лестницу и приставил к стене. Баба едва стонала и с трудом слезла с чердака. Она вся посинела и едва могла ступить несколько шагов, потому что шаталась на ходу и чуть не упала. Юрченко подхватил её под руки и ввёл в хату. Баба сразу полезла на печь и легла на лежанке, всё тряслась и стонала, а зубы так и стучали.
Юрченко схватил на жерди тулуп, накрыл бабу и спас её. Он усмехнулся и вышел из хаты. Баба едва отошла, потому что у неё уже закоченели руки и ноги и душа едва держалась в теле.
Уже только к вечеру баба отошла и слезла с печи. Сын вернулся домой. Мать начала упрекать его.
— Неужели у тебя бога нет в сердце и бога не боишься. И людей не стыдишься, что так издеваешься надо мной? Неужели ты в такой час на свет родился, что я от тебя должна терпеть такое горе?
— Молчи, бесова пара, а то я куплю за три карбованца ружьё, перестреляю всех твоих кур и тебя застрелю! — крикнул сын неистово.
Палажка начала его упрекать и не молчала. Сын кинулся к ней, как злой, разъярённый петух. У него руки тряслись. Он весь остервенел, аж посинел, схватил мать за плечи и тряс так, что у неё чуть голова не отскочила, и она прикусила себе зубами язык. Трясёт он мать и кричит, как помешанный:
— Ты не мать, а бешеная собака. У тебя пена течёт изо рта, как у бешеного волка. У тебя язык выпадет такой длинный, как кочерёжка. Тебе только байстрюков водить, а не жить с детьми и людьми. Допекла ты и отцу до живых печёнок.
Выругав мать вдоволь, Петро бросил её на лавку да и вышел из хаты.
— Цур тебе, пек тебе! Не я тебя родила. Родила тебя лютая змеюка. Не буду я жива, если останусь жить в этой хате.
— Если вам у нас во всём неугодно, то перебирайтесь в соседнюю хату. Там вам будет удобнее, да и не будет кого ругать да грызть. У вас же есть свой хлеб, так и пеките себе паляницы или хлеб, потому что мы вам своего хлеба с нашего поля больше не дадим,— говорила невестка свекрови.
— Так и буду есть свой хлеб; пойду на мельницу, намелю ржи да и напеку себе хлеба. А если вы и дальше будете ругать меня да бить, то я перейду жить к дочери да и откажу для неё свою долю поля, а не для Петра. Вот что будет! Пусть Петро дулю съест, раз бьёт и обижает свою мать да издевается, будто я на свет родилась для того, чтобы ему было кого бить да ругать.
Баба пошла в кладовую, набрала узелок ржи, понесла на мельницу, и мельник сразу смолол, чтобы баба, чего доброго, не прицепилась к нему да не ругалась. Она принесла муку домой, замесила дежу, напекла себе хлеба и спрятала в соседней хате. С того дня за обедом баба клала на столе свой хлеб отдельно. С того времени она и вправду ела свой хлеб, словно обмакивала его в пепел.
Но когда она потом спустя некоторое время заглянула в закром при свете, то заметила, что её ржи было немало взято, потому что отметка, сделанная когда-то углём, была высоковато от корма. Баба снова начала ругать сына и невестку и пошла жаловаться дочери.
— Так перебирайтесь, мама, к нам,— сказала её дочь Маруся.— Если вы откажете своё поле нам, то у нас вам во всём будет удобно. Вы нам не будете мешать, потому что у нас хата большая: есть где поместиться.
— Мы вас ни в чём не обидим. Перебирайтесь хоть сейчас, потому что Петро человек неистовый и пришибленный. У него и вправду одной клёпки в голове не хватает; он когда-нибудь сгоряча и вправду убьёт вас,— сказал Тимиш тёще.
— Уж чего-чего, а помехи для вас от Петра и Орышки не будет, когда Петро готов вас коленом вытолкать из хаты. Пойдём сейчас да и перенесём ваше добро к нам,— сказала Маруся.
И она с матерью забрали мешки и перенесли Палажкино добро: и рожь, и пшеницу, и кур, и уток, ещё и перегнали бабиных кабанчиков. Тимиш запряг лошадей и перевёз Палажкин сундук. Когда сносили сундук с воза, баба нащупала рукой, где когда-то была прибита гвоздиками бумага на её долю поля. Бумаги и прибитой дощечки уже не было. Тимиш перевернул сундук, а на том месте, где когда-то была прибита покойникова духовная, только и видно было дырочки, где торчали гвоздики.
После того как баба прибила дощечку поверх духовной, она ощупывала под дном чуть ли не каждый день, а потом уже ощупывала каждую неделю, а дальше за руганью и ссорами с сыном и забыла про ту бумагу. Баба теперь аж руками за голову схватилась от отчаяния: она и забыла, что волк и меченое берёт, а хорёк берёт и меченых кур.
— Ой боже мой! Это же они украли мою бумагу! Вот тебе и поле! Что же мне теперь на белом свете делать? Хоть копай яму да живьём ложись в гроб. Съел меня сын без соли, живьём закопал в могилу,— сокрушалась, аж убивалась Палажка.
— Да не предавайтесь горю заранее. Духовная где-то есть, и мы её найдём. Наверное, Петро отдал её в волостную управу на хранение. Идите сейчас в управу да прицепитесь к старшине и писарю. Что же им помешает отдать вам бумагу?
Палажка надела тулуп, схватила икону под мышку и мигом пошла в управу да и пристала к старшине.
Волостной и судьи сказали, что Петро не отдавал в управу бумаги на хранение, ещё и подняли Палажку на смех. Старшина сказал:
— Прицепилась и к нам эта приставучка да и надоедает чуть не каждую неделю. Баба, ты всем осточертела. Если надоешь и зятю, то зять когда-нибудь завернёт тебя в рядно, вскинет на плечи да и отнесёт к сыну. А твой сын говорил, что выдерет из поминальной книжки тот листок, где ты будешь записана после смерти на помин души в церкви, да и выбросит его на помойку, чтобы тебя никто не поминал, чтобы и память о тебе скорее исчезла.
Палажка вышла. У неё ноги отяжелели. Она лишилась чувств и упала на улице, потому что очень ослабела от беготни и мытарств.
Ехал какой-то человек и, не доглядев да заглядевшись, чуть не наехал на неё. Он остановил лошадей, поднял бабу. Какая-то молодица поддержала её под руки, пока баба опомнилась и окрепла да перестала стонать.
Пошла Палажка улицей и всех, с кем встречалась, спрашивала, не слышал ли кто про ту бумагу, не знает ли кто, у кого находится та бумага. Люди говорили, что не слышали, у кого та бумага теперь.
Пришла баба домой и аж стонала, сев на полатях.
— Вот такое мне горенько на старости лет от своего сына, от своего ребёнка. Такая большая беда мне, какой, наверное, никто не испытал на свете. Да и я до этого времени не испытала такой беды ни от кого, кроме разве проклятой Параски Гришихи. Но её и бог не благословил, и люди клянут. А ведь это мой родной сын, моё чадо! — сокрушалась, аж стонала Палажка.
На другой день она снова пошла по селу расспрашивать людей о духовной, была и у учителя, заходила к батюшке и к титарю. Возле питля она встретилась с бабой Параской, поздоровалась с ней, остановилась и сквозь слёзы начала расспрашивать её ласковым голоском, чтобы снискать бабину милость.
— Ты, Парася, везде бываешь по хатам, потому что тебя матушка посылает по селу подыскивать себе наймичек и наймитов. Ты любопытная: всё знаешь, что в селе делается, о чём люди по хатам говорят. Не слыхала ли ты, кому отдал мой сын духовную моего покойника на мою долю поля?
— Разве я ворона, чтобы летать следом за твоей духовной по селу да смекать, в чью хату она упала. Наверное, твоя духовная уже улетела на небеса, потому что ты уже посвятилась. И твоё житие уже описано в книгах,— насмехалась и издевалась Параска.
— Вот и хорошо, что я сейчас столкнулась с тобой! Скажи, пожалуйста! Мне теперь от детей такая обида и беда, какая была у тебя в прошлом году. Ты своих как-то уняла и усмирила, а я никак не могу усмирить своего сына и невестку: они меня живьём ели; верно, скоро совсем съедят.


