– сказал Яков, переводя дух. – А ну-ка и ты, судебный гудзь! Хватит тебе чужих женщин с ума сводить. Гляди, забрался на почётное место. А ну-ка вылазь оттуда!
– Меня сюда пригласили… – пискливым голосом сказал панич.
– А раз пригласили – так знай своё стойло… Ты пан – так и водись с панами. Какая тебе компания с мужиками? На их женщин зариться?.. Вылазь, вылазь же; я тебе рёбра пересчитаю, как никто ещё тебе их не считал… Ты думаешь, это тебе в суде квитки писать. Ну, уж я тебе поставлю хоть один под глазом…
Боже! что делалось в ту минуту с паничем! Лицо его то бледнело, то наливалось кровью; то расширялось, то вытягивалось в длину. Глаза его, как мыши, бегали, ища уголок, где бы спрятаться, или свободный проход, куда бы можно было драпануть.
– Он убьёт его там… убьёт! – доносился безумный крик Параски со двора. – Пойдёмте все… все. Спасём его… его одного.
Две-три женщины было рванулись в хату.
– Куда вы? – хищно расхохотавшись, вскрикнул Яков, и… женщины, как груши, полетели в сени; а панич за столом на лавке места себе не найдёт.
– Вылазь, говорю! – крикнул на него Яков.
– Яков! Господь с тобой! – раздался за его спиной тихий женский голос.
Яков оглянулся – перед ним стояла Настя.
Наймичка Килина, увидев, какую кашу заварил Яков, побежала сказать Насте. Настя, как была во сне, так и вскочила; только покрылась платком и так и прибежала. Она ухватила Якова за руки и стала молить, чтобы он никого не трогал и шёл бы домой. За Настей и другие женщины подошли и окружили Якова. Вскочила и Параска и проворно кинулась по углам. Она нашла паничеву шинельку, картуз и, подавая ему, крикнула:
– Бегите!
Панич, как заяц, вскочил из-за стола и, не надевая одежды, дёрнул, как ветер, из хаты.
– Пустите меня! пустите! – кричал, мечась из стороны в сторону, Яков. – Я хоть вдогонку отделаю того бахура!
Когда он вырвался из-под женщин и выбежал на середину двора – от панича уже и след простыл; слышалось только глухое топотание безумного бега по широкому майдану.
– Тю! тю! – кричал Яков, выскочив за двор. За ним бросилась Настя.
– Яков! Что это с тобой случилось? опомнись! приди в себя.
– Я и так при себе. Ты лучше скажи, при чём она?.. Она при чём? Я её научу, как уважать брата; как заводить пиры с бахурами… как с ними прилюдно обниматься, целоваться! Бесстыдница! срамница! – и он снова побежал во двор.
Там уже никого не было; разве что под тыном пьяная женщина дрожала, крестясь и отмаливаясь от злой напасти… Яков кинулся к хате. Двери задвинуты, огонь потушен. Он подёргал немного – из хаты никто не откликался.
– Молчите? Затаились? Уснули, говорите? Я вас усыплю! Целую ночь кругом хаты буду сторожить ваш сон, чтоб бахуры, гляди, не украли!
Он ещё долго ходил кругом хаты, стучал в окна, бранился, пока его горячая голова немного не остыла и здравая мысль не остановила вспыхнувшее сердце. В том помогала и Настя; она повсюду швендяла за Яковом и своим тихим голосом уговаривала его идти спать.
– Иди сама! – огрызался Яков.
– Не пойду я без тебя.
– Настя! – уже просил он.
– Не пойду. Подумай только: ты ничего не сделаешь, а про тебя скажут, что хотел поджечь.
Яков послушался и пошёл за Настей. Всю дорогу он всё вычитывал Параскины провины и, улёгшись спать, не забывал их и бормотал на всю хату.
– Мало таких вешать – мучить надо! – бранился он.
На другой день Яков рано встал; голова его горела, лицо и глаза жгло, тело, будто побитое, болело. Он вышел во двор пройтись, увидел невесткину хату и вспомнил всё вчерашнее… Сердце его заныло-завяло: страх не страх, а какая-то боязнь охватила его. Что бы он дал, чтобы того вчерашнего не было, чтобы это был сон, сонное видение?.. Он сердился на самого себя и ходил по двору, еле ноги волоча.
А Параска за всю ту ночь ни на волос не заснула. Обида деверя глубоко въедалась ей в сердце… "Какое ему дело до меня? Что он, приставлен смотреть за мной, как я живу? Кто его наставил? Сказано – род мужичий, каторжный! Яблочко от яблоньки недалеко откатится…" Ей вспомнилось, как Иосиф вспыхнул на неё тем вечером, когда они впервые к свёкру в хату вступили… И тот, и этот – одного поля ягода; одного рода, одного плода…
Тот хоть муж… а этот? Хоть не живи, хоть перебирайся куда. "А я так и сделаю: продам эту хату и огород, всё продам и переселюсь аж в город". Потом она подумала, что теперь ей и в городе не жизнь. Какая ей жизнь, когда её на весь свет опозорили? Что теперь люди скажут? Куда ни ткнётся она, куда ни пойдёт – на неё пальцами будут показывать… Вон – она! вон!.. Ну и род!.. И тысячи проклятий складывала и выкладывала она на головы Грицаев, живых и мёртвых…
А люди и вправду заговорили. Не было той хаты в городе, где бы не говорили о чудном пире у Параски. Говорили паны, говорили купцы, мещане, крепостные. Мужчины судили Параску, обвиняли одну её.
– Так ей и надо, сучке, пусть не заводит бахуров. Ещё мало досталось. Такую не грех и на горячую сковороду поставить.
Женщины, напротив, судили Якова и вместе с тем своих мужей: такие они все ненавистные, каторжные! им бы только измываться над нашим братом, верховодить. А ты слушай да повинуйся. Судовые смеялись над Иваном Трохимовичем. Смеялись в глаза, смеялись за глаза, рисовали картинки, как Яков Грицай гонялся по майдану, как Иван Трохимович, схватив шинельку в охапку, удирал от него, так что пыль из-под ног взвивалась. Что-то целую неделю стоял гомон, хохот, жалобы, проклятия.
Яков того ничего не слышал. Он на третий день занемог, слёг и пролежал что-то недели две. Зато Параска всё это слышала. Каждый день её подруги забегали рассказывать, что люди болтают, – кого судят, кого гладят… Параска несказанно обрадовалась, когда услышала, что Яков слёг.
– Так ему и надо! – говорила она. – Это Господь его карает. Он всё видит с высокого неба и покарает злодея своим праведным судом… Чтоб он лопнул, проклятый; почернел, как земля, истлел, как дохлая собака!
Она снова задумала новый пир. Теперь, когда тот, собака, слёг, никто не станет поперёк дороги. Она уже решила, когда и кого позвать. "Немного приглашу, да всё искренних подружек… Меньше хлопот, забот, а больше веселья. Только как же его позвать? Как к нему подступиться?"
Она надеялась на Зиньку. Весёлая и ко всем доступная молодица. Зиньке она доверила свои тайные мысли, и, прогулявшись вдвоём целый день, решили устроить пир в субботу. Суббота как раз подходящий день: если ночью долго загуляешься – в воскресенье выспишься… С утра Параска пойдёт на базар, накупит, чего надо, в обед Зинька сбегает к паничу, а вечером и пир.
Пришла суббота. Всю ночь перед ней Параска не спала, всё вспоминала, что бы купить, что испечь-сварить… Утром пошла на базар, и едва вдвоём с наймичкой донесли ту покупку домой. У печи хлопотали уже втроём – Зинька помогала.
– Где бы самовар достать? – сокрушалась Параска. Хорошо бы чаю попить.
– Чего сокрушаться? – ответила Зинька. – У жида-шинкаря. Не поскупись сороковкой.
– Так сбегай, сестра.
Зинька побежала с Килиной к жиду. Примчали самовар. Пора было уже идти и к паничу.
– Я на минуточку! – заискивала Зинька. Оделась и побежала.
Не так она долго ходила, как Параске показалось. В одиночестве сидела она в хате, дожидалась. Минуты казались часами… Разные думы тревожили её голову. А что, если он не придёт? Скажет: под монастырь хотите подвести… И никакая божба и клятва не помогут… Тогда лучше умереть!.. Уже, кажется, пора бы и Зиньке возвращаться, а её нет… Значит – будет. Сговариваются, видно, когда и как лучше прийти. А может, она осталась его проводить. "Ну и Зинька! Уж я ей за это юбку наберу… Такая искренняя, такая верная! Вот и чужая, а родни не надо!"
Начало темнеть, а Параска от окна не отходит. Свет то двоится, то троится в её глазах, сердце так бьётся! Вон что-то замаячило у калитки.
– Кажется, она идёт. Килина! – вскрикивает Параска. – Ты моложе, у тебя глаза лучше видят – разгляди, не Зинька ли?
– Она, – отвечает Килина.
Сердце у Параски ещё сильнее забилось… Хоть бы скорее шла, скорее несла весть… Что-то копошится у калитки!
– Да быстрее! – кричит Параска, выбегая во двор встречать подругу.
– Не спеши, сестра, – махнув рукой, сказала Зинька.
– Как?! – едва слышно спросила Параска, и в глазах у неё потемнело.
– Выйди, Килина, куда-нибудь на часок; мы с Параской поговорим, – сказала Зинька, войдя в хату.
Килина выскочила в сени и хотела было подслушивать под дверью. Да хитрая Зинька – она всё знает, всё слышит – вышла посмотреть, где Килина, и выгнала её из сеней.
– Вот уж святое да божье! – сердилась Килина, выходя во двор.
– Не будет, и не жди! – сказала Зинька Параске. Та побледнела.
– Почему? – и слёзы заиграли в её чёрных глазах.
– Только не сердись, что скажу всю правду о нём. Потому что дурак! – вот почему. Я тебе сейчас всё расскажу. Прихожу это я к нему. "Зачем?" – спрашивает, насупившись. Я издалека захожу. Навестить, говорю, как живёте, что поделываете. Отошёл немного, просит садиться. Села я. Слово за слово, я и начала издалека заводить про тот неудачный вечер, сколько слёз он тебе принёс, как ты горевала-убивалась. Любит, говорю, она вас; так любит – души не чает. Готова всё для вас сделать. Теперь, говорю, тот люцифер, её деверь, хворает, из хаты не выходит. Так вот когда и дело бы поправить. Приходите, говорю, сегодня вечерком. Тихо да ладно посидим, побалакаем – всего вдоволь будет. Боже мой! как же он вскочит. "Что это вы, говорит, опять меня под монастырь хотите подвести? Чего беременной сучке не вздумается, а вы её прихоти справляете? Вон из хаты!"… Не поверишь – лучше бы он меня по щеке ударил, чем тем словом, как кипятком, обжёг. Не знаю, как я и вскочила, что ему говорила, как и дверь нашла… Как вижу, сестра, наплевать тебе на своего кума – не стоит он путного слова; не стоит того, чтобы ради него мы сегодня, как дурные, целый день бегали, шныряли! – закончила Зинька.
Параска сидела на лавке и, склонившись, молчала. Слова Зиньки, словно молотом, били ей в голову, в виски, гудели в ушах. "Беременной сучке" ножом врезалось в её сердце и острым боком там ворочалось. Худшей обиды, большей обиды не было тогда для неё! Это была правда, горькая правда. Она сама чувствовала, как та правда толкалась под её сердцем, как не раз радостную вереницу мыслей обращала в лютую тоску. То мужицкое не даёт ей покоя, всегда напоминает о её доле.


