Отдыхал ли он, или что-то работало в его мозгу — никто не знал.
*
Растёт и развивается хорошо физически и духовно молодой Юлиян Цезаревич, но вместе с тем вырастает и берёт верх почти болезненная бережливость и деспотизм отца дома. Тут над женой, там над дочерьми, то снова над мальчиком, впоследствии уже юношей Юлияном, и вызывает в доме часто серое настроение. Как сказано, детей было больше, потому что кроме Юлияна, ещё трое девочек. Мать — серьёзная, немногословная, терпеливая — хорошая хозяйка, и в их просторной, хоть и низкой, хатине была, даже если бы туда и не заглянул кто, образцовая чистота и порядок, даром что отец возражал, будто нигде не видел столько небрежности и лени, как по "славянским домам", что тянет за собой лишние расходы, легкомыслие и дурную "репутацию". Паня Цезаревич (из семьи священника) имела лишь один ответ на такие и подобные его замечания — что, мол, Господь судья над всеми — да что, пока у неё руки живы, до тех пор будет всё хорошо и чистота в её доме поддержана, а всё другое, что к мужчине относится, пусть делает он. С этим она спокойно бралась за свою работу.
Иногда из уголков комнаты доносились тихие, сдержанные ссоры между старшими сёстрами. Речь тогда шла о новой одежде, кому из них двоих надеть её, когда нужно было обеим одновременно выходить из дома.
На их робкие упрёки, а скорее просьбы к отцу, что им крайне необходимо по отдельному платью и шляпке, потому что одна ходит в школу, другая по поручениям, то как же разделить ту одежду, чтобы ни одна не была обижена?
Он отвечал коротко и сухо, что обе сразу выходить не обязаны, потому что роскоши в своём доме, как бедный профессионал, он позволить не может, а во-вторых, чтобы окончательно решить дело, сказал по-латыни: "Quod licet Jovi, non licet bovi"[22], из чего вышло, что старшей полагается лучшая одежда.
А чтобы ещё лучше обосновать своё высказывание, он ударил так сильно по столу, что разложенные там часы аж задрожали — и отсылал девочек к матери. В другой раз, когда вынуждены были снова в подобных делах обращаться к нему, он ругался, хватал кнут и советовал попробовать самим заработать нужное и не морочить ему голову. Девочки замолкали, потому что так было лучше всего, и выходили одна за другой из комнаты, давая себе слово со слезами на глазах никогда больше не обращаться к отцу за помощью.
"И чего ты такое доказываешь, человек, будто среди мужской челяди на кухне", — укоряла своим мирным голосом терпеливая жена, у которой сжималось сердце от жалости к дочерям, что были скромны и рассудительны в своих требованиях, были ей помощницами сверх своего возраста в чём бы ни возникла нужда, чтобы достать в дом то, что отец или не считал нужным, или был в силах сам один своей, хоть и большой, усердностью приобрести. "Разве ты не понимаешь, что это девушки и молодые? — говорила, уговаривая. — О Максим, Максим, не любишь ты своих дочерей. Чем они перед тобой провинились, что так жестоко обращаешься с ними? Не согрешай против них! И ещё одно. Разве ты никогда не замечал, какими красивыми детьми они выросли?" "Зоня — наша старшая… золотокоса, как ты, — перебил он её слова, улыбнувшись (от чего его лицо становилось необыкновенно привлекательным), — поэтому я и выбрал её себе в помощницы, и даст Бог, выучу из неё такого часовщика — мастера, какого эта столица ещё не имела. Я не хожу среди своих детей с закрытыми глазами. Но ведь другое дело я хотел подчеркнуть." Добавил: "Это, жена, мало что значит, то есть ни красивая одежда, ни шляпки, ни даже приятная внешность. То, что что-то значит, скрывается здесь". При этих словах ударял себя в грудь. "В ц е н т р е дело, жена. В ц е н т р е. А когда они станут матерями и будут воспитывать своих детей, пусть воспитают в них силу, характер и железо, а не обезьян, что лишь пустыми словами орудуют. А чтобы так поступали и пока то наступит, нужно из них также железо ковать. Пусть упражняются, учатся себя преодолевать, становятся трудолюбивыми… а тогда будут когда-то и гражданками… что не сделают своей стране позора. А ты, моя жена, не научишь их твёрдости, потому что ты сама, как они, чувствительная дитина. Воспитывая своих детей, мы не должны забывать, что мы их и для Украины воспитываем. А она требует другого, чем до сих пор, мужчины, другой женщины. Теперь ты меня, может, поймёшь. А они пусть плачут и сердятся на отца (это всё детское). Когда-нибудь они будут судить его иначе. А пока он такой и не другой".
Паня Цезаревич выслушала его спокойно, и она соглашается, правда, с его взглядами, но спросила, думает ли он, что для этого обязательно нужна жестокость? Считает — что сознательная работа, хорошие примеры, серьёзное введение молодёжи в исполнение обязанностей и перед родиной, и перед человечеством должны идти в паре с нагайкой и террором? Нет. Она лишь женщина со скромным умом, и он ей говорит, что пока они не больше чем дети, ещё не думают самостоятельно, серьёзно до конца, нельзя их душу деспотизмом ломать. Считает, если не оденет, не обует их, это перескочит развитие молодости и станет сразу на той точке, где только разум приходит к слову или вспыхивает божественное вдохновение духа к какому-то великому делу… предприятию, освобождению или чему-то другому? Нет. Дай молодёжи солнца, хоть немного, на твёрдую дорогу жизни, а особенно жизни Украины, что о д и н предназначен завоевать сам себе свою — украденную родину — а дальше поступай, как хочешь. "Пока жила бабушка, было иначе — с тех пор как она угасла — угас луч для всего дома".
Так было с чудаком-мастером.
Снова совсем в другие разы показывал он себя с другой стороны. Вызывал, например, дочерей по очереди неожиданно сам в свою мастерскую. Тут всовывал сначала Зоне, старшей, несколько банкнот в руку "за помощь и послушание в мастерской", затем младшей Марии "правой руке матери при шитье и других мозольных ручных работах", а главное "за обработку огородного участка" — и, гладя её по любимому и свежему личику, давал награду и затем, беря её своим обычаем за плечи, упираясь силой, чтобы обрадованные неожиданным счастьем не поцеловали его в руку в знак благодарности, быстро выпроваживал их… за дверь. В конце являлась, так же вызванная, младшая Оксана, что внешне, после брата, больше всего удалась в отца. Тёмные волосы, с классическим профилем, с бледным лицом и глазами стальной окраски и чудно привлекательной улыбкой. Она так боялась теперь, как и вообще "браней" за "леность", лишнее любопытство и за своё "цыганское" лицо, что её нужно было силой выпихивать, когда отец звал. Тут она получала свою "пайку" совсем смущённая и скорее, чем ожидала, оказывалась за дверью.
Интересно и стоило тогда заглянуть в ту комнату, как там весело и радостно… бывало. Одарённые прыгали, смеялись, обнимались и вместе сбивались вокруг улыбающейся матери, допрашивая все сразу, чтобы за тот неожиданный подарок приобрести. Лишь молодой Юлиян, что стоял возрастом между старшей Зоней и Марией, не говорил ничего и улыбался одинаково матери — захваченный радостью осчастливленных. Лишь "бедный Юлик ничего не выхватил", — говорили сёстры… гладя его по красивому лицу… выражая тем своё искреннее чувство за обиду его личности отцом. Но он, недобрый, отталкивал их и смеялся. Он сам дальше столько зарабатывал уроками, сколько они все трое получили. Хорошо, что радовались!.. и в доказательство своей искренней любви к ним он каждую по очереди поднимал быстрым и ловким движением вверх. Обнося их по комнате, ставил в угол за наказание, что его "жалели", чего он так не терпел. И тогда уже было хорошо и весёлое настроение… словно луч солнца… царило во всём доме, пока не шёл каждый к своей назначенной работе или не находил такую.
*
Когда потом мать заходила незаметно в тихую мастерскую мужа, чтобы поблагодарить его за неожиданную радость, которую он доставил детям и как та радость повлияла благородно на настроение всех, он махал рукой и, улыбаясь грустно, говорил: "Ты думаешь, жена, что когда в закрытой для публики мастерской твоего мужа свет горит далеко за полночь, будто одно Божье око мигает из окна, а месяц сверху поглядывает на землю, на которой всё ушло ко сну, кто-то там, может, последний, по белым от его сияния дорогам, бродит, а часовщик закрывает двери и от вас, он это делает из злобы или гнева против вас? Нет. Он прислушивается ещё дальше к тому, что ему часы в большей тишине нашёптывают. Каждый из другой сферы и времени, из другого круга вплоть до бедного работника. Так. И чего он только не догадывается! Они, эти мелкие "интеллекты", что отдыхают на груди и сердце своих владельцев, чего они только не рассказывают, чего ты не узнаешь о них… что ими управляет, что в р е м я приносит, требует, что время меняет, что оно уничтожает и всё дальше и дальше непрестанно… и каждый из них отдельно отбрасывает мастеру его долю. А та доля идёт в сторону — для кого? Для него? Нет. Он собирает их, малое к малому, творит великое и снова для кого? Для своих детей, для своей У к р а и н ы, в четырёх стенах замкнутой, с тоской в молодом сердце вырваться на волю, на простор, не в лохмотьях старья, а в блестящей одежде, как будущим гражданам своей будущей страны подобает. — А потом, когда мастер тиканье одних переслушал, других успокоил, чтобы не рвались без цели вперёд, тогда говорит: "Я оставляю их и обращаюсь к своим друзьям. Ты знаешь их. Они там, на полке, оправленные, прикрытые завесой от пыли и чужого глаза. Я не учёный, ты знаешь. И лишь теперь снова беру их в руки, каждую из другого времени, с другим духом, с другой указкой на будущее и тогда я углубляюсь… Для кого? Для меня? Нет. Для своих детей, для своей Украины маленькой, между четырьмя стенами, чтобы из них выковать добрый материал, не исчезнуть без следа по себе для будущего. Так до тех пор, пока не закроются глаза, а мои часы — что дал мне величайший мастер этого мира, не остановятся сами".
Он умолк, а она, тронутая, склонилась над его тёмной головой и поцеловала её.
"Мой фантазёр неусыпный, не переработайся…" — прошептала и удалилась неслышно.
*
В те времена был молодой Юлиян (его прозвали так по деду капитану) единственным защитником в доме против деспотизма, а более всего, скупости отца, который был бы то, что одной рукой давал, а на что другое, важное, отбирал. Правда, он оправдывался коротко перед детьми тем, что он лишь часовщик и нужно хорошо работать, чтобы прокормить семью, удерживать в расходах и доходах домашнего хозяйства равновесие, им самим дать лучшее воспитание — (под чем понимал исключительно духовное) — а в руки какой-либо им доступный ремесленный навык или профессию, чтобы ни от кого не зависели в будущем возрасте.



