Зенитка
Сидит дед Свирид на колодках. Сидит, строгает верболозину.
— Как дела, дедушка? Здравствуйте!
— Здравствуйте! Дела? Дела — ничего! Дела, как говорили те песьеголовцы, — гут![1]
— И по-немецки, дедушка, научились?
— А то ж. В соприкосновении с врагом был, — вот и научился.
— И долго, дедушка, соприкасались?
— Да не так, чтобы уж очень долго, а всё же трое и от меня "в соприкосновение с землёй" пошли. Закопали троих вон там на выгоне… И могилу они насыпали, и крест поставили; так как наши вот вернулись, я и крест порубил, и могилу по ветру развеял… Чтобы и следа от погани не было.
— …Рассказать, говорите? Ну, слушайте.
…Приближались фашисты; обезлюдело наше село. Несколько старых баб только и осталось. Очутился и я по ту сторону речки, в лесу, у партизан… Обед ребятам варил, коней пас. Да и захотелось мне посмотреть, кто же в моей хате теперь хозяином распоряжается, потому что жил я один, один как перст. Вот однажды подошёл я к речке, когда уже хорошо стемнело, вытащил из камыша лодку, сел, поплыл да и высадился десантом у себя же на берегу. Высадился десантом, а потом перебежками, перебежками между подсолнухами, да за хлевом в лопухах и замаскировался. Замаскировался и сижу. А в хате, вижу, свет горит, гомонят, слышу, кое-кто и петь порывается.
Я сижу, жду: пусть, думаю себе, как уснут, тогда уже я приму решение. Долго пришлось ждать. И вот дверь на крыльцо — скрип! — выходят трое: двое, слышу, фашисты, а третий Панько Нужник, — старостой они его назначили. Отец его лавочку у нас держал, а оно, сопливое, выплакало, чтобы его в колхоз приняли. А теперь, видишь, ста-а-ро-ста! Вышли и направляются к хлеву. А в хлеву у меня на чердаке немного сена было… Так вот Панько их туда ночевать ведёт, потому что в хате душно. Полезли они на чердак, полегли. Слышу, — храпят. Я из лопухов потихоньку, на цыпочках, в хлев. В руках у меня вилы-тройчата, железные. Я размахиваюсь да сквозь плетень вилами — раз, два, три!
Как завизжат они там, как закричат:
— Вас ист дас?[2]
А Нужник:
— Ой, спасайте! Кто-то из земли из зенитки бьёт!
Ага, думаю, сукины вы сыны, уже мои вилы вам за зенитку кажутся, подождите, ещё не то будет. Да с тем снова перебежками на берег, на лодку и на тот берег. Через три дня подохли они все трое: так передавали потом из села. Я их вилами исколол. Вот такое моё с врагом соприкосновение.
— Сколько же вам, дед, лет?
— Да кто знает! То ли семьдесят девять, то ли восемьдесят девять? Разве их сосчитаешь? Знаю, что девять, а каких именно, уже и не скажу.
— И вот вы не побоялись, — один на троих?
— Побоялся? Да, человек божий, война — это же моё родное дело. Я же всю свою жизнь воевал с… бабой. Лукерки моей не знали? Разве ж такие страдания были, как с теми поганцами на чердаке! Да я их, как крысят, передавил! А покойница моя — царство ей! — да она бы сама на дивизию с рогачом пошла! На что уж мы с кумом — царство и ему небесное! — бывало, вдвоём… да куда там!
Сижу, бывало, я под навесом, зубья для граблей тешу, а она выйдет на крыльцо да как стрельнёт: "Свирид!"
Верите, топор у меня в руках сам собой только — прыг! прыг! прыг! Как на нынешнюю технику, так чистая тебе "катюша". С ней я так напрактиковался, что никакая война мне и под шапку. Наступать на Лукерку, правда, я не наступал, больше отбивал атаки, а воевать приходилось чуть не каждый день.
Однажды, в воскресенье, мы с кумом, ещё и к достойному не звонили, не выдержали: хлебнули. И хорошенько-таки хлебнули. И вот Лукерка из церкви!
— Держись, — говорю, — кум, битва будет! Если поодиночке, будем биты. Давай сгруппируемся в воинское соединение, а иначе разгром. Перемелет живую силу и технику!
Создали мы соединение. Только она на крыльцо, я сразу вроде как на "ура":
— Что это ты по церквам до полудня толчёшься?! Поп мёдом угощает, что ли?
А кум с правого фланга заходит. Но тут у нас ошибка организационная вышла: рогачи мы не спрятали. Эх! — она за рогач и в контратаку! Прорвала фронт. Мы с кумом на заранее подготовленные позиции — в погребник. Опорный, вроде, пункт.
Уже и пироги остыли, а она всё в погребнике в окружении держит. Сижу я за бочкой с сыровцом, клюю носом.
Кум и говорит:
— Как знаешь, — говорит, — Свирид, а я к своим пробиваться буду. У моей Христи тоже сегодня пироги.
— Смотри, — говорю, — кум, тебе виднее. А лучше не рисковать засветло, пусть стемнеет.
— Что ты, Свирид, как стемнеет? Да какие же в сумерках пироги?
Перекрестился кум и рванул в энском направлении. И таки пробился в расположение своей Христи. Правда, рогачом его всё-таки контузило, но с ног не сбило!
А я аж до вечера в окружении за бочкой с сыровцом просидел. Только вечером немного смилостивилась Лукерка; подходит, открывает погребник:
— Сидишь? — говорит.
— Сижу! — говорю.
— Иди хоть галушек поешь, а то ослабнешь!
— Брось, — говорю, — рогач, тогда выйду!
Боевая была покойница!
Было с ней и стратегии, и тактики. Где мы с кумом только не маскировались: и в картофельной ботве, и в коноплях. Да обнаружить бывало вмиг! Обнаружить — и вытеснить! Да теснит бывало аж до водного рубежа, до речки. А мы с кумом плавать не умели, стоим в водном рубеже на дистанции, чтобы рогачом не достало. Стоим, мокнем.
А она:
— Мокнете?! Мокните, иродовы души, я с вас конопель натреплю.
Да после такой практики мне с теми гнидяными хрычами и делать было нечего. Жаль — кума нет: мы бы с ним в соединении не то бы показали.
Кум и лётчик крепкий был. Ас!
Трясём мы как-то кислицы с кумом. Повылазили на дерево и трясём. А кислица высокая была, раскидистая. Фашисты, проклятые, срубили её. Лукерка в подол кислицы собирает. Трясли, трясли, — дай, думаем, закурим. Трубки в зубы, кум огонь высекает…
И тут снова как бахнет:
— Опять за трубки!
Так мы с кумом как стояли с кислицы в пике. Кум таки приземлился, хоть и скапотировал, а я из пике — в штопор, из штопора не вышел, протаранил Лукерке юбку и врезался в землю! Через полчаса только очнулся, моргнул глазами, смотрю: слева стоит кум, аварию почёсывает, справа Лукерка с ведром воды. Пошевелился — рули поворота ни в руках, ни в ногах не действуют, кабина и весь фюзеляж мокрые-мокрёшенькие…
— Живой, слава богу! — кум говорит.
А Лукерка:
— Был бы, — говорит, — он живой, если бы не моя кубовая юбка! Пусть скажет спасибо юбке, что задержала, — увяз бы в землю по самый руль глубины! Эх, лётчики, — говорит, — молодчики!
А вы говорите, не испугался ли я троих гитлеровцев?
После такой практики?! Такое тоже придумаете!
— А что теперь поделываете, дедушка?
— Пришли наши — я демобилизовался. Очень быстро немцы убегают, не догоню. Пусть уже молодые гонят. А я вот детишкам в детский садик пищики делаю. Такие же утешные детоньки! Да колхозное стадо из эвакуации высматриваю. Надо выпасать, надо отстраивать после немецкой погани. Эх, кума бы мне сейчас, мы бы вдвоём… Хотите, может, "зенитку" мою увидеть? Вот она!
И нежно погладил дед Свирид свои вилы-тройчата…
Прямая наводка
Никого-никогошеньки не было у бабушки, кроме Ивасика.
И у Ивасика не было ни отца, ни матери, а была у Ивасика одна только бабушка.
Выхолила бабушка Ивасика, выпестовала. И рубашечка всегда у Ивасика чистенькая, бело выстиранная и красной заполочью крестиками вышитая. И волосики у Ивасика расчёсаны, и ножки у него каждый вечер тёплой водичкой вымыты.
И как заснёт, бывало, Ивасик вечером, становится на колени бабушка перед царицей небесной:
— Царица небесная, оборони моего Ивасика и от недуга тяжкого, и от глаза злого. Один ведь он у меня, одинёшенек. Спаси его и помилуй! И присноблаженная, и пренепорочная! Аминь!
Рос Ивасик. Вырос Ивасик.
Уже и десятилетку Ивасик заканчивает, и в драмкружке в колхозном клубе, а больше всего по душе Ивасику военный кружок, и прилежнее всего изучает Ивасик пушечное дело, артиллерию.
А вечером, бывало, сидит возле стола Ивасик да вслух и вычитывает про разные пушки: и про тяжёлые, и про полевые, и про зенитные.
А бабушка возле Ивасика сидит, на Ивасика смотрит, слушает.
— Ой, бабушка, — Ивасик улыбается, — слушайте и изучайте. Чтобы знали вы у меня про артиллерию всё, потому что буду я, бабушка, артиллеристом, и стыдно мне будет, что моя бабушка в пушечном деле несведущая. Чтобы как спросит кто вас про пушку, так чтобы вы ему всё "как из пушки"!
— Где уж мне, Ивасик, где уж мне, голубчик!? Читай-читай, милый. А мне и того сердце радуется, что рядом с тобой я, Ивасик!
— Вот слушайте, бабушка! Прямая наводка — это когда прицел на объекте. Прёт враг, а вы орудие прямо на него… Бах! — и ваших нет!
— Кого, Ивасик, "ваших"?
— Ваших? Врага нет! Бах — и враг в клочья! Поняли, бабушка? Повторите!
— Да бог с тобой, Ивасик! Разве мне воевать!?
— Повторите-повторите!!
— Прямая наводка — это когда — бах! — и ваших нет! В клочья!
Прижмёт Ивасик бабушку к себе, обнимет:
— Ах, вы же наводчик мой! — заливается.
* * *
Загремела Великая Отечественная война.
Когда уходил Ивасик в Красную Армию, обнимал бабушку, к груди прижимал, целовал…
— Не жалей, Ивасик, врага, а жалей себя! Не береги, Ивасик, врага, а береги себя!
— Э, бабушка, разве ж артиллеристы плачут?
— Не буду, Ивасик, не буду!
— Артиллеристы: бах! — и ваших нет! Помните?
* * *
Железным поганым сапогом топчет фашист землю Советской Украины.
Уже и в бабушкином дворе по курятнику да по хлевам гитлеровец шныряет.
Нет уже у бабушки пары её овечек, нет подсвинка, нет и пятёрки курочек, — один только петушок и остался: спрятала его бабушка под припёчком, соломой заложила.
Побелела бабушка, налились тоской глаза…
* * *
Печальные, тоскливые, чёрные два года фашистского владычества.
Придавили они бабушку, оглушили, аж уменьшилась она, согнулась.
Два года чёрного тумана.
И вдруг светлый луч:
— Наши приближаются! Немцев бьют! Немцы бегут!
Погорячели у бабушки глаза, посветлело лицо, начал распрямляться сгорбленный бабушкин стан.
Ближе, ближе наши…
Заметалось фашистское вороньё в бабушкином селе. Бегают, людей в немецкую неволю хватают. Пытки… Расстрелы…
И вот наши уже в соседнем селе.
Бегут немцы из бабушкиного села.
В последний раз по хатам носятся, грабят, бьют, жгут…
Вскочил и к бабушке в хату ефрейтор. Хищными глазами по хате бегает. Шарит под полом, на печи, под печью.
Сунул ружьём под припёчек — вылетел с криком из-под припёчка бабушкин петушок.
— А-а-а! Доннерветтер!!!
Сгрёб петушка, давит.
Тёрла бабушка соль в макитре.


