І
Какие пышные левады и огороды в селе Трушках, в Васильковщине, с начала лета! И по долине над длинным прудом, и по обоим берегам речки Раставицы, всюду раскинулись левады и огороды, словно зеленое море. Раставица вьется и шумит между зелеными вербами, будто течет длинным извилистым коридором, то разливает воду по широким, плосковатым мелям, то снова собирает разлитую воду воедино и опять прячется между двумя зелеными вербовыми стенами, высокими, мелколиственными и пушистыми, словно осыпанными зеленым пером.
Сплошные левады и огороды, не перегороженные плетнями, едва-едва поднимаются вверх и зеленеют под садками, под клунями и хатами. Какая пышная и буйная зелень поднялась на тех огородах! Там темнеют длинные полосы картофеля, сверху осыпанные белым цветом, будто припорошенные снежинками; там лоснятся красно-зеленые свеклы, а рядом зеленеют полосы пепельного мелколистного мака. Внизу, под вербами, мерцают темно-зеленые полосы кудрявой конопли, а кое-где на левадах сизеют жита. И на это зеленое, стеблистое, сочное и блестящее море будто сверху упал дождь из желтых подсолнухов. А кое-где лоснятся красные и белые грядки маковок, пронизанных солнцем, словно те маковки сделаны из прозрачного стекла.
Солнце играет лучами. Марево дрожит над огородами, над вербами. Подсолнухи сияют, как пучки солнечных лучей, густо разбросанные по зеленому морю. И над тем зеленым морем синее-синее чистое небо, словно натянутый шатер из тонкого синего шелка. В траве, в конопле, на левадах трещат кузнечики. Пташки и соловьи в вербах аж заливаются, будто дружки на свадьбе. Пчелы гудят на пасеках, на подсолнухах, на цветах. Все словно млеет от счастья, от избытка жизни, справляет какой-то великий праздник неугомонными песнями, щебетом, свистом и криками любви, веселья.
Ниже пруда, за широким спуском на плотине, речка разошлась на два течения. Между двумя течениями раскинулся длинный плосковатый остров. Его в селе называют Осередком. Вокруг Осередка всюду густые вербы, будто кто оплел его густым зеленым венком. Через Осередок идет одна-единственная улица. В самой середине Осередка, над речкой, на береговине была давняя усадьба деда Дороша Грицая. За хатой раскинулся немалый огород, а дальше, над берегом, зеленеет левада. В леваде, над речкой, разросся густой садок, как лес. Старые яблони, сливы, вишни и черешни набежали к самой Раставице, остановились над берегом, смешались вместе с высокими вербами, будто старались заглянуть сквозь вербы в быструю воду проворной речки. Старые, вековечные, дикие груши росли возле самой хаты, протянули ветви к самому причелку и будто заглядывали в старые небольшие оконца.
В старой хате жил дед Грицай с бабой Оришкой. У деда Грицая был один-единственный сын. Сын женился и умер, а его жена вскоре вышла замуж во второй раз. Дед и баба остались вдвоем на старости лет, словно сиротами.
Однажды после Петра, в ясный жаркий день, к деду Грицаю сошлись гости, да все старые деды и бабы.
В открытые двери вышла в садок баба Оришка. Она вынесла две ряднины и постелила их на траве в холодке, под грушами. Следом за бабой вышел из хаты дед Грицай, в одной сорочке, в покупных синих штанах. Дед был крепкий и статный: высокий ростом, седоватый, кудрявый, полнолицый и румяный. Кругленькие, розовые, пухлые, как пампушки, щеки будто понадувались, как у малого сытого ребенка. На щеках густо краснели розовые тонкие жилки. Карие, веселые, круглые глаза были блестящие и живые. По веселым глазам, по веселому лицу было видно, что дед уже опрокинул не одну чарку водки. Грицай нес в руках большую бутылку водки. В бутылке краснел стручок перца. В другой руке дед держал чарку.
Следом за дедом из дверей будто посыпалась, как из мешка, целая компания дедов и баб. Бабы несли закуску на тарелках. Одна несла блюдо с огурцами, другая — тарелку с салом, третья несла хлеб и нож.
— Вот тут, под грушами, в холодочке, нам будет лучше, чем в хате! Садитесь, мои гостюшки любезные и милые, — приглашал дед Грицай, немного шепелявя: дед был живой, проворный, говорливый, говорил быстро, будто языком шинковал капусту, а когда говорил, то все крутил головой, аж подстриженные кудри тряслись, словно на них напала лихорадка.
— Ой, как же хорошо тут у деда в садку! — отозвалась единственная среди баб молодица, Варка Мотузиха.
— Ой господи, как хорошо тут у деда! — отозвался Дмитрий Мотуз, ее муж, единственный не старый мужчина среди седобородых дедов.
Все бабы и деды уселись вокруг двух ряднин, подобрав под себя ноги. На ряднинах поставили бутылку, тарелки с закуской и чарки. Баба Грицаиха вынесла миску пирогов и солонку. Она устроилась на траве, подобрав под себя ноги, и тяжело вздохнула, словно устала от беготни и хлопот, принимая гостей.
Дмитрий Мотуз, уже мужчина пожилой, высокий, чернявый, с длинными усами, с тихими разумными глазами, стал у деда Грицая за плечами. Ему не хотелось садиться и пить по чарке. Другие думы были у него в голове. Он склонил голову, сложив руки на груди, и вперил глаза в белую ряднину, в бутылки и чарки. Но он даже не замечал ни тех бутылок, ни баб и дедов, даже забыл о самом гулячем, беззаботном деде Дороше Грицае. Дед Грицай оглянулся на Мотуза.
— Да садись же, Дмитрий, да уже запьем последний магарыч за поле, — промолвил дед Грицай Мотузу, — верно я говорю?
Дмитрий стоял и не шевельнулся. Он подпер щеку ладонью, а в его глазах выражалась какая-то дума, какое-то рассуждение. Дмитрий даже не слышал, что говорил ему дед Грицай.
Уже давненько дед Грицай цеплялся к Мотузу, чтобы тот купил у него поле еще при его жизни. У деда было шесть десятин поля. Сын его умер. Дед стал старый и уже не мог вести хозяйство, отбился от работы и разленился. Сын хозяйничал за отца, хлопотал, пахал, сеял, косил. Дед Грицай еще при жизни сына отбился от работы и только устраивал посиделки за чаркой то в корчме со старыми дедами, то у себя, да все шастал со старухой по свадьбам, крестинам и похоронам. Старый Грицай разленился. Теперь он задумал продать еще при жизни поле и взять хорошие деньги, потому что уже не было за что пить и бить баклуши.
— Садись-ка, Дмитрий, да уже поговорим в последний раз: условимся и запьем тут, под грушами, магарыч! Долго ли нам возиться с этим делом! У меня шесть десятин поля. Ты мне сейчас заплатишь триста карбованцев за поле, а потом будешь пахать своими волами и засевать все шесть десятин; возьмешь все мое поле наспол: себе заберешь половину хлеба, а половину свезешь на мой ток, чтобы было нам, старикам, на харч. Будешь держать все мое поле в спилке, пока буду жить я, пока будет жить и моя старуха, а как мы, спольники, помрем, тогда все мое поле будет твое, потому что у меня и настоятелей, наследников на поле, нет, разве, может, где вынырнет какая родня, — десятая вода на киселе, — сказал Грицай.
Мотуз все думал, аж усы опустились вниз, аж морщины набежали на лбу четырьмя рядками. У него поля было мало, а сыновей было четверо. Дедова мысль была для Мотуза выгодой, но он все еще думал и рассуждал: он не очень-то верил остроязыким и болтливым людям.
— Хорошо! — отозвался Мотуз и вдруг поднял голову. — Хорошо, дед! Деньги заплачу скоро, при свидетелях. Пусть будет по-вашему! Уже мне надоела волокита с этим делом.
— Вот и хорошо! Вот и запьем последний магарыч! А подыбай, старая, в хату да вынеси бутылок две вишневки! — сказал Грицай жене.
Старая Оришка уже хорошо стукнула перцовки, но проворненько поднялась и вскоре вынесла две бутылки вишневки и пухлую свежую паляницу.
Дмитрий Мотуз сел рядом с дедом. Дед подал ему руку. Старый пасечник Оникий перебил им руки.
— Конец делу венец! — сказал веселый дед Грицай.
— На той неделе принесу деду деньги, — отозвался Мотуз, но в его глазах все светилась какая-то дума, будто его глаза немного затуманило. Рассудительный, осмотрительный и осторожный от природы, он все думал, как бы из этого выгодного дела не вышел какой-нибудь невыгодный для него конец. "Грицай хоть старый, но еще крепкий, здоровый дедина; может, проживет долго и очень долго; мне придется с половины пахать и засевать его поле бог знает до какого времени. А триста карбованцев надо дать деду сразу, да еще и сейчас. Ой, как бы не проиграть в этом деле! Дед хитрый: верно, хочет выхитрить у меня из кармана много денег, чтобы было за что пить и гулять… Ой, как бы не проиграть! А поле нужно, потому что сыновей много. А на дедовом поле хлеб родит без навоза: земля еще не истощилась".
Такие думы все шевелились в Мотузовой голове, надоедали ему, как мухи в Спасовку. Дед Грицай угощал Мотуза, но ему не шла на ум ни перцовка, ни наливка. Он только пригубливал чарку и возвращал недопитую деду.
Мотузиха, высокая, длиннолицая, чернявая и веселая, радовалась за двоих: за себя и за своего мужа.
— Уже, баба Оришка, я вас досмотрю на старости лет. Упаси бог, занедужаете, так я буду наведываться к вам каждый божий день, и испеку вам, и сварю, и обстираю вас. Я уж вас не оставлю без присмотра и буду помогать вам в работе и в хате, и на огороде, — говорила Мотузиха бабе Оришке, и ее карие глаза будто хотели вскочить в бабины серые пьяные баньки.
— И спасибо тебе, Варка, и прости-бог тебе! Я уж полагаюсь на тебя, как на каменную гору. Был у меня сын добрый, работящий, да господь принял его к себе, а невестка — ветрогонка: еще, может, у мужа и ноги не остыли, а она — замуж! Вот такие теперь на свете невестки! Ох, боже наш! — вздохнула на весь садок баба Оришка и выпила чарку наливочки до дна.
— Такие они, сердце Оришка, теперь все эти невестки, — заговорили пьяненькие бабы разом, — невестки не дочки; невестка — чужое дитя, а не родное. Ох, господи наш милосердный! — начали вздыхать бабы, и этими вздохами наполнились все ветки и все листья на старых грушах, будто их обсели какие-то воробьи, которым захотелось не чирикать, а вздыхать.
— Да и дочки теперь стали не лучше невесток, — отозвалась одна баба-соседка, — как начну учить свою дочь, так она как расприндится, то три дня не говорит со мной и не смотрит мне в глаза. Ходит по хате, сопит да тяжелым духом дышит на меня. Ой боже наш, боже наш! Горько жить старым при детях, а умирать не хочется.
— А водочку пить хочется! — отозвался дед Грицай. — Вот только и нашего добра на старости лет — а то все… Эх! Земля и пепел… О! Уже и перцовки нет в бутылке.


