Музыканты насилу пришли в себя, прежде чем снова смогли играть.
После ужина гости снова напились варенухи и совсем развеселились. Сперва пели матушки, а потом начали петь и батюшки, и дьяки. Запели духовные песни: "Стань, Давиде, с гуслями", "Преукрашенная", а дальше и мирские: "А уже чумак дочумаковался", "Ой за гаём, гаём", "Гомон, гомон по дубраве". Голоса были сильные, чудесные. Музыканты подыгрывали на инструментах и прилаживались к их пению. Казалось, будто вся клуня пела и играла. Хор выходил необычайно мощный и вообще красивый. Казалось, пели ворота, пели сохи, пели стропила и обрешётка, даже кулики на крыше. Глубокой ночью все гости повалились на сено и заснули, где кто упал.
Во вторник гости почувствовали настоящее похмелье и начали похмеляться да закусывать кислой капустой и огурцами. Снова завтракали до обеда, обедали до полдника, полдничали до ужина, а ужинали в полночь; а в среду под вечер перезвою ближайшие люди поехали в Ольшаницу к молодому.
Ольшаницкие молодки перед свадьбой привели в порядок дом и двор Моссаковского: побелили внутри, хорошенько обмазали и побелили снаружи, вымыли окна, вычистили двор, вымели дорожки в саду. Родственницы Моссаковского напекли и наварили всего и ждали гостей. Пока перезва доехала до Ольшаницы, на дворе совсем смерклось. Люди со всего села сбежались посмотреть на молодых, на перезву, посмотреть, как "молодую смолят" по народному обычаю. На всей широкой улице, которая шла через плотину к Моссаковскому двору, хозяева пооткрывали ворота, на воротах поставили застеленные столы с хлебом и солью. По всей улице возле каждого двора лежали кучи соломы и торчали снопы. Перезва въехала в село. Костры зажгли. Вся улица будто горела. Огонь осветил белые хаты, застеленные столы, осветил толпы людей возле каждого двора. Моссаковский с Онисей вставали возле каждых ворот. Хозяева поздравляли их, мужчины целовались с Моссаковским, молодки с Онисей. Молодой с молодой выкладывали на столы все деньги, какие были в карманах. Перезва едва продвигалась по улице и уже поздненько доехала до плотины. На плотине у самой воды, на берегу, стояли горящие снопы. Парни разложили костры возле пруда, в саду над водой, около церкви и по обе стороны ворот двора. Пламя осветило пруд, блестело в воде. Церковь, дом, сад были видны как днём. Возле двора и во дворе стояла сила народу и ждала молодых. Кони ещё раз остановились возле церкви, где за столом стоял староста со старостихой, встречая молодых хлебом-солью. Между двумя кострами перезва въехала во двор. Возле крыльца стояли молодки-приданки. Они встретили молодых свадебной песней и провели их с песнями в покои. Ольшаницкие приданки пришли с дарами: с курами, гусями, повесмами пряжи, свитками полотна, клубками и полумитками, а некоторые с поросятами в мешках. Музыканты заиграли на крыльце, и весёлые приданки едва успели отдать дары, как пошли в пляс. Половина двора покрылась молодками. Молодые молодки стали в большой круг и парами пустились в метелицу. Костёр пылал и заливал двор красным светом. Звонкие свадебные песни перемешивались с мотивами музыки. Парни подбрасывали солому в костёр. Свет среди тёмной ночи, ярко освещённая красная вода, неистовые танцы, массы молодок, музыка и буйные песни придавали всей картине вид чего-то горячего, пылкого, вакхического.
Весь поезд, вся перезва вышла на крыльцо и долго смотрела на эту картину, пока не погас костёр, пока не утомились молодки в танцах. Музыканты и гости вошли в покои, а за ними двинулись и приданки. Покои наполнились людьми, как бывает на народных свадьбах тогда, когда молодая сидит на посаде. В просторной светлице снова начались танцы, где уже танцевали молодые матушки и дьяконицы вместе с приданками.
На накрытых столах поставили закуски и напитки. Онися угощала приданок из своих рук, а Моссаковский угощал хозяев. До поздней ночи гуляли и танцевали, пока совсем не утомились.
Ещё два дня гуляли гости в Ольшанице на свадьбе, как и в Чайках: завтракали до обеда, обедали до полдника, полдничали до ужина, как и в Чайках, и только в субботу разъехались по домам, потому что священникам нужно было править вечерню. Свадьба тянулась целую неделю.
В воскресенье после службы собрались более почтенные хозяева из села, сложили Моссаковскому денег на пострижение в священники и снарядили его в дорогу. Ктитор припряг свою лошадёнку к возку Моссаковского и сел за погонщика. И родня Моссаковского, и хозяева проводили Харитона за село, стали за околицей под грушей, сели на траву, закусили, встали и распрощались. Харитон отправился в Киев, а Онися с отцом и матерью вернулась в Чайки.
5
Через две недели Моссаковский вернулся в Чайки священником. Прокопович начал снаряжать дочь в Ольшаницу. В возы позапрягали волов и коней. На возы сложили всё, что нужно было для нового хозяйства. Хуры тронулись со двора. После обеда Онися в последний раз помолилась перед отцовскими образами и со слезами выехала из родного двора. Отец плакал, мать плакала, плакали наймички, прощались с Онисей. Онися на этот раз забыла о том, что ехала в своё хозяйство и панство. Она только знала, что ей жаль отца, матери, хаты, где она выросла, жаль сада, чайковских людей, а больше всего жаль матери.
— Теперь, дочка, без тебя и хата станет словно пустыней, — говорила мать. — Выхолишь, вынянчишь, вырастишь детей, а они возьмут да и разлетятся, и бросят тебя одну на старости, как сироту, — говорила мать, плача.
Выехали со двора. Мать и отец проводили детей за двор, стали на горе и долго смотрели, пока те переправлялись через Рось, пока воз не скрылся в зелёных вербах и ольхах. А Онися до тех пор оглядывалась на гору, на мать, на отца, пока их не закрыли зелёные вербы.
Вскоре показалась и Ольшаница. Вот и широкая улица, где когда-то пылали костры; вот и плотина, и пруд, и церковь, и свой дом. Онися вошла в дом, словно приехала куда-то в гости…
Но это длилось одну минуту. Одну минуту она посидела возле стола и задумалась. Вытерев слёзы, она, как птица, встрепенулась и кинулась хозяйничать: расставила мебель, повесила образа, привезённые из дому, спрятала посуду, заглянула в чуланчик, побежала в кладовую, везде распоряжалась, объясняла молодкам, которые ей помогали, распоряжалась даже людьми, которые вносили кадушки, бочки, сипанки, соломяники и бодню. Она заглянула даже к овцам, к коровам, к волам. И через час уже забыла о Чайках и стала хозяйкой в доме.
Просторная светлица вскоре была обвешана образами под самым потолком в два ряда. Чёрно окрашенные деревянные стулья, оставшиеся после покойного Моссаковского, перемешались с белыми, привезёнными от отца. Два канапе она закрыла большими коврами, за зеркало заткнула пышные букеты с восковыми вишнями, грушами и птичками. На образах забелели большие вышитые рушники. В покоях сразу стало чисто, приветливо, по-хозяйски, но по-старосветски. Непоседливая Онися сновала до самого вечера по покоям, по пекарне и по кладовым, — и к вечеру уже всюду были порядок и чистота. Моссаковский только смотрел, как она давала лад, командовала и бегала, и больше должен был слушать её слова, чем сам распоряжался.
— Вот теперь мы и у себя, дома! — сказала Онися, садясь с Харитоном за ужин в комнате. — Что теперь делает мать? Что делает отец? Наверное, и до сих пор плачут по мне?
— Слава Богу, что вы, Онися, не плачете, — тихо отозвался Харитон.
— Зачем ты мне говоришь вы? Разве я не твоя жена? Ведь мужья жёнам говорят ты!
— Когда вы, Онися, такие… разумные, такие проворные, такие склонные к хозяйству, что и сказать нельзя, — промолвил отец Харитон сладким голосом.
— Голова с ушами! Хоть при людях говори мне ты! — сказала Онися, тронув его по руке.
— Пусть уже при людях… так и буду говорить вы… то есть, правда, ты…
— Как только будешь мне выкать, я тебя заставлю тыкать; буду за уши драть. Слышишь, муженёк!
— Дерите, Онися, дерите. Воля ваша, а всё-таки как-то мне неловко тыкать вам. Может, потом привыкну, пересилю себя.
Но Моссаковский за весь свой век так и не пересилил себя говорить своей жене ты и до самой смерти говорил ей вы, а она ему ты.
После ужина Онися побежала в пекарню, распорядилась наймичками, схватила свечу, побежала в чуланчик, потом побежала с наймичкой в погреб. Моссаковский только смотрел, как она вертелась, словно муха в кипятке.
После ужина Онися открыла большой сундук, стоявший в комнате рядом с кроватью, поставила свечу на стул и начала перебирать и складывать рубашки, наволочки, простыни, свитки полотна, привезённые от матери, и те, что понаносили приданки. Моссаковский смотрел, как её тонкие руки перебирали груды полотна, любовался её длинными, острыми бровями и всё ждал, что она вот-вот закончит работу, сядет возле него, пошутит с ним… А Онися всё считала и считала то рушники, то рубашки, то платки. Моссаковский начал дремать.
— Бросьте, сердце Онися, да идите сядьте со мной, немного поговорим, — говорил Моссаковский Онисе сладеньким голосом.
— Сейчас, сейчас, моё серденько! Вот только пересчитаю твои рубашки: раз, два, три, четыре… Ты, наверное, спать хочешь? Ага?
Онися бросила рубашки, прибежала к Моссаковскому, обвила его шею руками, трижды чмокнула и снова кинулась к сундуку.
— Вот мама всё скучковала вместе. Это мои рубашки, а это твои: пять, шесть, семь, восемь…
И её тонкие пальцы снова разбирали и складывали в кучу рубашки. По хате пошёл дух свежего белья, крахмала. Среди ночной тишины отчётливо разносился Онисин голос: десять, одиннадцать, двенадцать…
— Но пора уже, моё серденько, спать. Бросьте, моя доля! Завтра пересчитаете, — говорил Моссаковский.
— Ложись, муженёк, спать, если тебя сон сморил; ложись, сердце, а я вот скоро досчитаю.
Онися снова бросила работу, прибежала к мужу, приласкала его и снова начала считать и складывать.
Моссаковский не выдержал: бросился на кровать и заснул. И, засыпая, он всё слышал, как Онися складывала и считала: раз, два, три, четыре…
— Ты, Харитон, уже спишь? — спросила Онися.
— А! — крикнул Моссаковский сквозь сон. — Уже сплю.
Уже поздней ночью Онися закрыла сундук, вышла в сени посмотреть, заперты ли двери, и погасила свет…
Среди тёмной ночи Моссаковский сквозь сон услышал, что в сенях что-то ходит и стучит.


