ALLEGRO GIOCOSO 1
1 Весело, игриво. Музыкальное произведение, которое исполняется в быстром темпе (итал.).— Ред.
...Три месяца промчалось,
словно весёлые корабли в море —
всеми цветами процветшие,
добрым добром переполненные.
Три месяца — пустынь Китаевская
и в ней Сковорода
как будто плыл —
среди садов розовейших,
среди родникового леска,
по полю полному, где волна волну льёт
и останавливаться не хочет...
На заре,
едва небо начнёт наливаться
и зелёный ветер отчалит в даль,—
уже Сковорода
встаёт с досветной молитвы
и в сад идёт.
Там птицы утро обсаждают,
клюют-клюют, не доклюются,
и сладко поют, сон рассказывают.
А солнце везде, во все концы,
как над главою Моисея,
послало сияющие рога —
и звонит, и гудит,
и светом землю наполняет
щедро, безмерно.
Сковорода
на землю упадёт,
целует цветы, травы гладит,
росой глаза, как слепые, протирает —
О Господи, как Ты всего меня наполнил
щедро, безмерно!
Пошли же душе моей покой,
и мир, и согласие, и любовь,
ничего большего не желаю,
О Всеблаженный!
И Всеблаженный снова где-то услышит,
и в сердце Сковороды
такой мир войдёт,
что он от радости и бегает, и плачет,
и каждое дерево приветствует,
мотыльку и мошке благодарит —
за всё, за всё!
Тем временем звон из-за тополей
позовёт пустынь на обедню.
И грозного Бога устав
идут вычитывать хмурые монахи —
один за другим,
под оградой,
молча...
И остановится Сковорода
(не может не остановиться!) —
он видит, как они уже прямо перед самым
храмом
оглядываются и меж собою жестоко
осуждают,
что гость отца Иустина
в храм не входит.
И горько станет на душе.
Вместо гармонии придут вздохи,
и тяжёлые думы погонят
в поле, на край света...
Поле, поле!
Какое оно круглое!
Какое оно простое и совершенное —
поле!
За кругом круг течёт,
за горой гора убегает.
Вот здесь,
здесь истинный ключ к душе.
Колос склонился и смотрит в землю —
познай себя самого.
Небо в тысячах зеркал перехмурилось —
познай себя самого.
Днепр ушёл в тень, а полон течения —
познай себя самого.
То и есть:
бренное, текучее и бесконечное,
словно фигурный треугол, в котором и три,
и два, и один —
одно и то же.
Одно и то же старого городища сум —
познай себя самого.
И над гречихой гуденье пчёл,
и ещё отары над лесом,
и Киева далёкого горняя торжественность,—
всё, всё в природе говорит:
познай себя самого, познай.
И снова миром наполняется
душа Сковороды.
И тихую флейту из-за пояса достав,
он начинает славить мир,
Того, кто в мир его послал
и познавать себя научил.
И тихая флейта, как мотылёк,
летит к лесу, на жито,
прозрачно над Днепром трепещет,
всем просторам признаётся
и возвращается назад, словно голубка
с маслиной в клюве;
мир, мир душе твоей, — сказал Всевышний, —
мир.
И слушает Сковорода этот ответ,
новую песню начинает,
глаза закрыты,
качает головой в такт —
благодарение Богу за всё.
Прежде всего:
за то, что нужное сделал нетрудным,
а трудное ненужным.
На всех путях жизни
соединяй свою колеблющуюся волю
с волей Творца.
Благодарение Богу за всё.
Играет, играет Сковорода,
а день уже хмарится назад
и как-то клонится, как колос,
в землю.
Идёт отара от воды,
и девушка-пастушка послушать остановилась.
Монах, подумала, — а не монах:
безусый, безбородый,
и дудочка не простая.
Почувствовал Сковорода невинный взгляд,
глаза раскрыл.
— Мария!.. Ты?..
— Да нет, зовут Маринкой,
а почему вы меня знаете?
— Мария, Маринка... — без конца повторял,
и брал её за руку, и смотрел
долго-долго.
Такие глаза были
у его ученицы Марии,
когда он у знакомого жил на пасеке.
Уж столько лет прошло,
а он забыть не может
её ласковость, и красоту,
и зрелый голос...
— Мария, Маринка... — без конца повторял.
Маринка села.
Юбкой прикрыла ноги,
в ладони всю головку взяла,
говорит.
— Чьи овцы пасу?
Да разве важно, чьи?
Когда-то я думала, что можно жить трудясь,
чтобы земля родила.
Теперь — нет.
Потому что отец и мать горбы наработали,
а всё пану, чтоб ему не дышать! —
Ещё ниже головку склонила,
чтоб слёз не видно.
А слёзы, слёзы, как слова!
— Раз
пошла я как-то в панский двор.
А пан на ночь велел мне остаться,
грозил ножом и мучил,—
но я не сдалась,
убежала.
А эти монахи,—
О господи, пройти и в церковь не дадут!
Что тут говорить...
Помолчала Маринка...
И день затих.
То тучи всё хмурились,
то в одну тучу все сошлись
и оттуда
целили в блеск расколотого неба,
в Днепре отражаясь...
В кучку овцы сбились.
Словно от холода,
ягнёнок на руки полез.
— А вам, наверное, весело живётся,
что вы всё играете?
Я видела и вчера вас.
А брат мой в повстанцах,— тут же
спохватилась.
Взяла ягнёнка и унесла.
А ветер ей заходил сбоку
и рвал юбку и косник,
пока с овцами в овраге не скрылась.
А ветер всё заходил сбоку.
Сковорода на быстрые ноги встал,
хотел её догнать, обнять, утешить,
стереть слёзы невинные,
но тут
мимо него карета, закрывшись пылью,
в Киев укатила.
И долго пан из окна глядел,
какой-то юродивый
глазами его провожал, а может, и словами:
прострёт руки к Днепру
и снова дрожащие отведёт,
будто воздух тихо примет.
Слёзы гнева,
бури сердца великого
говорить не дают.
«Наверное, весело живётся».
Никогда молния так не била, не жгла,
как душу его
эти слова.
Правда.
Зачем пришёл он в эту пустынь?
Разве не для того, чтоб пожить?
Чтобы мир найти и покой,
и Бога счастливого в себе ощутить, в природе
Бога, которого и Сократу не дано было узреть,
гармонию души?
А Бог один,
и, может, там как раз,
где та гармония разбита.
И как я смел подумать,
что уже сделал что-то для людей,
когда невинные проливают слёзы кругом,
кругом, а я от них бегу!
Были ли друзьями мои друзья, у которых я жил?
Была ли истинной моя проповедь, которую
я возвышал?
И впервые усомнился Сковорода.
И впервые другими глазами взглянул
на небо, на землю, на себя.
Туча ещё шире серые края свои закатила
и оттуда так же, казалось,
целила в блеск растрескавшегося неба,
потрескивая в Днепре...
Но за этим
такой орган гремел и гулом хором
над хором разливался,
что земля под ним стугонела,
дрожа...
Смотрел Сковорода и думал:
А это уж другой треугол:
земля — огонь — вода.
Земля, что правды ищет, права.
Огонь, тот гнев, что сам рождается из земли
в духоте, в жаре, в тумане.
А также вода — душа человека,
что всё — не только радость! —
что всё должна отражать.
А это уж другой треугол.
Надвигался ветер с вихрями,
и на одной ноге песок за оврагом завертелся.
Закружился песок
и с вихрями ветер...
И думал Сковорода:
Гармония неизъяснима.
Налился мир полноты
и созерцает сам себя.
Но и его чья-то рука на два пересекает:
на мир вверху
и мир внизу,
и второй — всегда рабство.
Были ли друзьями мои друзья, у которых я жил?
Была ли истинной моя проповедь,
которую я возвышал?
И думал:
Шляхту,
шляхту видел я, а не народ.
Панство просвещал, а не голытьбу.
В ней,
только в этой последней я мир себе найду
и борьбу вместо покоя.
Ведь мир — не просто правда,
мир есть справедливость,
за всех угнетённых поднятый меч.
Уже дождь стеной ровной подходил,
когда Сковорода
в пустынь поспешил.
GRAVE 1
— А ты всё сам с собою? —
встретил в воротах Иустин.—
Иди, накрыта твоя трапеза,
и братия поговорить пришла из Лавры.
— Что той братии?! — и замолк.
В душе боролись два бога:
гармония и справедливость.
И первую заливала ярость,
потому что где же гармония,
когда нет справедливости?
— ...я тут, тут, тут,—
затрепетало в листьях, скатилось по крыше.
— Пойдём на ганок (свят! свят!).
Пойдём на ганок: грядёт.
— Р-раб!—громыхнуло над ними и обрушилось.
И долго молнию секло, секло
и повторяло где-то внизу октавой:
грязь, грязью грязь...
А гром от стен и от земли отскакивать
пошёл,
словно стуком подкованный,—
в шуме, в брызгах, в брызгогроме,
словно стуком подкованный.
Сумрак,
как после семидесяти лет,
уже дорог не различал.
Бежал под деревья, в уголки, в долины.
А за ним, словно неминумая старческая седина,—
водяная пыль,
Торжественно, величаво (итал.).— Ред.
кипящая, свежая, холодная...
И над всем вверху просторы рыданья,
души великой содроганье:
где же гармония,
когда справедливости нет?
— Григорий, послушай:
ты, вижу, что-то задумал,
словно уйти из пустыни надумал.
Останься, поживи!
Ты видишь, как мы тебя уважаем,
как в каждое слово твоё верим
о Боге вечном.
«Не мечите бисера» — Сковорода подумал.
Вышла братия.
— Останься, останься! — начали
уговаривать.—
Ещё не надоело по свету?
Пора подумать о пристани.
А пристань здесь твоя —
у нас,
в Киеве, в Лавре.
Мы знаем все твои таланты,
мы знаем ум твой и святость.
Столпом истины ты будешь у нас
и украшением церкви на Украине.
Задрожал Сковорода, как пламенем
объятый:
— Ой, преподобные!
Какие ещё вам столпы в церковь нужны?
Довольно и вас,
столпов неотёсанных!
Вы церковь завалили,
что и за сто лет она не встанет! —
Иустин тихо:
— Григорий, довольно,
не обижай лаврских отцов.
Они ведь пришли просить тебя в ризу.
Задрожал Сковорода, как пламенем
объятый:
— Риза! риза!
Не многих ты преподобными сделала,
но премногих очаровала.
Окаянствуйте!
Окаянствуйте, пока не встал Спаситель
церкви!
А Он как встанет —
то первый же на вас!
— Ты гневаешься, учитель.
Скажи хоть на прощанье:
где наше счастье,
куда идти? —
Сковорода:
— Всяк есть там, где сердцем сам.
— Ах, мы всегда рады ближнему
служить!
— Бросьте рясу, идите пахать!
Замолкла братия.
Потихоньку
потянулась назад.
Пошёл и отец Иустин с ними в келью.
Ещё долго там светили свечу,
рыдали молитву после ужина
и, нарыдавшись, легли.
Остался один.
Один во тьме,
в думах.
Звонницу тучи обгоняли,
и бушевали вверху тополи,
катясь на восток...
Гроза временами стихала,
и тогда
другую грозу из Киева слышно было.
А что именно —
не разобрать.
Зашумела шелковица,
орех задрожал.
И звонница вспыхнула в малиновом огне.
— Грязь!
— Могильщики!
— Хромые! — разгневался из глубины,
потряс вихрь туч, и загремел,
и долго шар тяжёлый катил,
чтоб снова швырнуть на землю.
(Стёкла
звонко и широко
в тьму влетели.)
Перевёл дух ветер —
и вдруг во все ворота разогнался!
А сверху дождь,
а сверху блеск —
грязь!
грязь!
Испугались монахи,
и зажгли свечу в келье,
и зарыдали к Богу грозному, к Саваофу:
— Свят! свят!
Мы чистые, мы духом нищие —
помилуй нас...—
А сверху дождь,
а сверху блеск —
грязь!
В саду под деревом
шалаш соломой крытый.
Там спал Сковорода
по четыре часа в сутки.
А всё остальное время
молился.
И сейчас он прибежал
не от дождя укрыться —
молиться, молиться!
Горячие руки простёр —
и поплыла земля,
а сам возноситься начал
всё выше, выше, выше...
И видел землю,
всю её неправду, словно днём,
так ясно.
...На земле
связанная
лежала Маринка.
Цари, вельможи и паны
скорпионами её истязали.
И будто это уже не Маринка,
а его мать, мозолистая чёрная чернь.
Голову повернула к нему,
казалось, кричит,
а крика не слышно.
Только рукой показывает:
Туда! Туда!
Монахи же стояли в стороне
и все пели:
«Спаси, Господи, люди Твоя».
И будто сам он стоял где-то недалеко
от монахов
и тоже пел:
«Блаженны милостивые, ибо они помилованы
будут».
А паны, слушая божественное пение,
ещё больше миловали чернь,
пока она и вправду кровью не почернела
и не превратилась в грязь.
— Грязь! — разбило сон над садом,
и Сковорода проснулся.
Ночь переснилась,
и дождь отшумел.
Торопились тучи обсохнуть,
а небо от края —
как антиминс, посинело...
Ночь переснилась,
и дождь отшумел.
И только из Киева грозу ещё слышно было,
а что именно —
не разобрать.
На столе лежала раскрытая Библия,
и рыба на блюде, и хлеб.
Не притронулся к трапезе.
Пора!
На устах решительных
новая радость выросла —
пора!
Опустил Библию в торбу,
потрогал рукой флейту у пояса,
поклонился трижды утру, саду
и быстро-легко
пошёл на восток.
шэоьито1
На небе загорались
зари!
зари!
Кого там ещё убили,
зари-
залили?
То не берёзово-бузинный
сладкий сок,
по всей земле, по всей земле
прошёл головосек.
Прошёл ли или ещё проходит?
Вместо ответа
Маринкин брат из тумана выступил
и растаял за ветром.
Почему?
Никогда он его не видел,
а вот же ясно приметил:
рукой в землю врос...
На небе загорались
зари!
зари!
Кого там ещё убили,
зари-
залили?
То не берёзово-бузинный
сладкий сок,
по всей земле, по всей земле
прошёл головосек.
Твёрдо, решительно, мощно (итал.).— Ред.
Так вот козацчина прошла,
а мы будто не слыхали.
Себе искали мира, когда там кровь лилась.
Зачем, зачем?
К чему этот мир,
к чему эта проповедь высокая
и приукрашенные гербами словесные мудрые
аллегории?
К чему все его протесты,
когда они мягки, когда они хрупки?
«Блаженны милостивые» — сказать палачам?!
Ударить так, чтоб зазвучало!
чтоб пронеслось над домами,
над бедняками всего мира!
чтоб пробудились незрячие,
чтоб стали зрячими рабы,
рабы, эта соль земли будущая,—
ударить! ударить!
За думами не заметил,
как прошёл лес,
печальный, престарелый лес и Голосеевскую
сонную пустынь.
И сам не знал,
почему он лесом пошёл, не берегом,
и куда спешить должен.
Зашло недоспавшее солнце
и в туче досыпало
желтовато-жёлто...
День хилый, хмурый, облачный
едва бросал тени
от сосен на дорогу.
Уже виднелось предместье,
и Киев из тумана
грязью поблёскивал...
и
Остановился в овраге, чтобы выломать себе посох,
и задрожал без памяти,
закричал!
1
Здесь и далее двумя рядами точек обозначены пропуски в рукописи.— Ред.
Чья-то невидимая рука его в ров влекла,
и он, ещё ничего не видя,
впервые мир клясть начал
и тех, кто мир ведёт во тьму
и поливает кровью.
Закричал! —
На дне,
повернув голову к нему,
лежал казак и тоже кричал, казалось,
но только крика
не слышно было.
Одной рукой в землю врос,
а другую словно на восток солнца простёр,
показывал: туда! туда!
«Маринкин брат!» — мелькнуло.
И зарыдал Сковорода.
Сверху дубы
шумели — не шумели,
без ветра говорили:
нашёл, нашёл, нашёл...
И вправду нашёл.
Нашёл Сковорода новую гармонию,
в которой вместо любви
что-то иное зазвучало.
Глаза, полные ненависти,
метнул он в небо —
и сразу засмеялся:
почувствовал навеки,
что Всеблаженный не даст ему больше
успокоения,
как и отныне он —
Всеблаженному покоя не даст.
Напрасно к Богу мёртвому взывать
и потрясать душу перед истуканом,
напрасно.
И в тон ему голодный ворон над оврагами:
напрасно! напрасно!
А по дороге народ бежал
и криком бросал, как ножами:
беги и ты, человек, беги!
Стоял Сковорода и ждал.
За ними же ничего не было.
Только женщина в сером
за оврагами кралась, как вор,
и карета, поблёскивая, мчалась живо-живо,
а пан, бледный как мел,
нагнув голову из окна,
блевал...
Где-то, видно, на пиру
за труд, за пот, за долю Украины
всю ночь он нажирался
и домой ехал завтракать...
И это видит Бог?
И снова засмеялся.
— Бог? — рявкнуло рычание где-то за горой
и, колыхнув воздух, вверху
завыло-загудело.
А потом —
хлоп-хлоп! — откликнулось за лесом.
— Не хлоп, а человек,
несчастный гражданин всего мира!
Но кому же ты говоришь?
Всем, всем скажи, а не себе!
Напрасно воспитывать душу в правде
и ворковать голубем,
когда кругом насилие — напрасно!
И в тон ему голодный ворон над оврагами:
напрасно! напрасно!
И понял Сковорода:
восстание.
Лишь восстания найдут язык и речь,
которыми можно
к господам обращаться.
И понял, какую грозу ночью он слышал
из Киева
и куда его так влечёт.
В сёла, в сёла скорее!
Пусть поднимается земля!
Там его гармония:
душу свою
с общественной соединить —
в сёла!
Заспешило сердце, заспешило,
и душа перестала молчать
и звонко-треском разлетелась,
словно сухая икона под топором —
в сёла!
Сверху дубы
шумели — не шумели,
без ветра говорили:
прощай, прощай...
Пошёл Сковорода в ненавистный туман.
Горела непокрытая голова,
и свитка полами развевалась и догоняла его,
как прокажённые пророка...
Пусть себе шумят дубы,
шумят дубы, где глубокие рвы.
Над рвами бурьян-чертополох.
Упал казак — отгулялся навек,
Никто же ему теперь смерти не возвестит —
только рука легла, где солнце восходит.
То ли милая сердце печалит,
то ли к окну матушка припадает?
Ой не милая, не матушка бедная,
то к свободе путь-дорога,
путь-дорога, казаки с флагами —
не жить, не жить нам никогда с панами!
Не замечал ни людей, ни улиц;
ни Лыбеди быстрых прозрачных вод,
что долго его провожала, вербами
уводя то сюда, то туда в овраги;
не замечал ни крика торговцев, ни городской
суеты,
ни пения нищих —
одна лишь мысль кипела в голове,
одна шумела горячая песнь:
не жить, не жить нам никогда с панами!
И хоть он знал, что не ему поднять
несчастных,
не ему, что уж к пятидесяти нависло,
что и речи народной в академиях забыл —
душу озарялась
далёкая радость,
её ещё очи не видели,
её ещё слух не слышал,—
но духом понимал,
как понимал и то,
что сейчас, сейчас же готовить день
тот надо,
сейчас!
* * *
Так пришёл к тому месту,
где Киев с горы, как мир удивительный.
Хотел с ним он проститься —
учился ведь там и жил.
Глянул вниз —
и заходила гора, как корабль в бурю.
— Ослаб! — мелькнуло в голове,
и соблазнительно перед глазами проплыла
рыба на блюде и хлеб.
Но тут
могучий дух его поднял
и завесу будущего раскрыл в тумане
перед ним.
На миг
заблестело всё кругом:
победные флаги, и крики,
и рабочий люд.
А из нижнего города, извиваясь дымами,
трупный смрад пошёл, как после великой
сечи
(ещё и вороньё чёрное), —
и снова закрылось.
— Земля, на которой стою,
земля, которую сквозь туман вижу,
вся ты в неволе чёрная у белых,
чёрная земля.
Невольно оглянулся.
Из-за деревьев
молчала к нему женщина в сером:
узнать или не узнать?
И, не решившись,
кустами подалась под гору.
День хилый, хмурый, облачный...
Подол рассыпался у воды,
и торговал, и сонно суетился.
Днепр же словно стоял на месте —
слепой-слепой да бельмастый.
Не знал, куда слёзы, куда жалобы свои
посылать:
ли к морю, морю всемирному,
ли к Екатерине в Москву, к Малороссии
любительнице...
Как встал Сковорода —
всё забыл от горя.
Стоял так не один час.
Всё порывался говорить:
прострёт руки к Днепру
и снова дрожащие отведёт,
будто воздух тихо примет.
Слёзы гнева,
бури сердца великого
говорить не дают.
Стоял так не один час.
Пока загудел гладкий далёкий звон,
карильонами плакучими Подол зазвенел,
а там слева, справа, всюду, везде —
плакучие, слёзные и елейные...
Забыл Сковорода воскресенье,
забыл себя, час и время.
Лишь в лице своём менялся,
как те звоны —
то враги были
и били его, били,
догматами сухими
забивали.
И что удивительнее —
первая
ударила София.
Древние свои веснушки туманом
припудрив,
она
опёрлась на ограду
и села среди старых церквей, что крестятся,
о боже мой, всё крестятся.
— Ну-ка драть перья, а я вам расскажу,
как девичествовала я когда-то.
Бывало, как пойдут звоны в пляс,
возьмусь в боки —
так только Десятинная поглядывает.
До Византии слышно было, как подковками
отбивала!
Скольких гетманов я меняла!
А всё же каждый руки целовал
и клялся в верности.
Ведь нужно было
народ держать.
Не выдержал Сковорода:
— София, не лги!
Народа этим не удержишь.
Придут с востока,
уравняют всех и разнесут
и на твоих руинах новую премудрость
провозгласят,
и не по-тёмному, а прямо.
А там за полем, за горой
Лавра богобоязненная
перстом в небо указывает,
кругом гордо поглядывает.
Крестом она черкнуться в тучу хочет.
Ну, черкнётся — что же? —
Воистину крепость чванства и покорности,
дум тёмных властительница.
— Дум...



