Приську отец поглядит. Отнеси-ка её к отцу, вон туда, к стодоле.
— А отец захотят глядеть? — спросила недоверчивая Дарка.
— Сказала: неси, так неси! Мне твоей болтовни не нужно! — крикнула Мартоха так, что Дарка поспешила с Приськой за дверь.
Пройдя через светлый двор и вступив на току в тёмный сарай, Дарка сразу не могла разглядеть, где сидел отец, и кликнула:
— Тату, тату, а где вы-те?
— А чего тебе? — отозвался удушливый голос из угла.
Там, на соломе, лежал Даркин отец, Семён Білаш. Он часто так лежал не только в праздник, как все добрые люди делают, но и в будень. Чаще всего он лежал так с похмелья, разогнав детей из хаты да набив жену, которая никогда ему "не молчала" ни трезвому, ни пьяному. Впрочем, трезвый он ещё ей молчал. Трезвый он молча соглашался, что она всех "издерживает", что только за ней и дышит вся семья, да и он сам, — говорила жена, — "ядуха проклятая", "пьяница неусыпный". Он понимал хорошо, что жена правду говорит. Он и пьяный это понимал, но тогда та правда его лютила. Может быть, если бы он был такой богач да ещё сам сильный-здоровый и ко всякой работе способный, как хотя бы сосед Яким Гречук, а жена недолугая и бедного роду, как Гречучиха, то он бы не был таким лютым пьяным. Он бы, может, смеялся, пританцовывал пьяный, ласкался бы к жене, крутил бы её вокруг себя, словно в танце, называл бы её "работничкой" своей, "хозяюшкой" и хтозна-как ещё, пока и она подобрела бы да и сама засмеялась, что старый "чудака из себя строит". Ведь так всегда бывает у Гречуков, когда Якиму Гречуку случится прийти домой "под охотой" (правда, Якиму оно не так часто случается, как Семёну, — так богач же такой беды не имеет, чтоб вынужден был заливать). Ульяна Гречучиха сама знает, какая там из неё "хозяюшка" да "работничка", — за Якимом же только и держится на свете, — она Бога хвалит, что её муж её жалеет, то ещё добрый мужик. Но и Семён такой жены не трогал бы. "Вот, клянусь, не тронул бы, — думал он себе не раз, — хоть пусть бы и по-всякому называла, так, как и моя. Когда ж моя сама, как стена, а на меня говорит "ядуха"! Чёрт ей виноват, что такая богачка из белой хаты да за меня в курную пошла. Что она имеет мне докорять? Я ей покажу!.." И удушливый Семён "показывал" жене пьяный всю, сколько имел, свою силу, так что она при всём своём здоровье не умела оборониться от него. Но после драки Семён лежал на соломе, и все кости у него болели, и в груди скрипело, и завидно и словно стыдно было ему смотреть, как Мартоха, ещё проворнее от злости, чем обычно, вертелась возле хозяйства, наводя порядок и в хате, и во дворе и крича на детей деловито, по-хозяйски. Так будто не её били, а его, потому что он лежал "как избитый", "ни к чему", а она "вот-таки, как стена", говорил Семён.
Но на этот раз Семён лежал не с похмелья и не после драки. Он уж третий день был трезвый и третий день лежал. С тех пор как описали быдло за подати, с тех пор как Мартоха выкупила то быдло, выпросив у пана денег на отработку, а сама в тот же день побежала в волость с жалобой против мужа, — так Семён и слёг. Молча выслушал он решение в волости, что теперь не он, а жена должна вести хозяйство, "ибо она подати платит, то её и право в хозяйстве будет". Из каких законов волостные судьи высудили то решение, того ни Семён, ни Мартоха, ни сами судьи не знали, но о писаных законах как-то никто не думал при том. "Согласен?" — спросили у Семёна. "Да… что ж…" — сказал он, понурившись, и снова замолчал. По дороге из волости домой жена ещё подробно объяснила ему то решение: "Теперь уж не дождёшься меня бить, теперь моё право в хате: захочу — дам на водку, не захочу — не дам, захочу — дам есть, не захочу — и так будет, а что сам возьмёшь — подам в суд, как вора". Напрасно Семён спорил, что нет такого "права", чтоб жена мужа голодом морила, — Мартоха доказывала, что нет и такого, чтоб "дармоедов" кормить: "Как заработаешь, так и съешь. Напрасно морить не буду, да и кормить даром не стану, не бойся". И в первый же день сдержала слово. Семён с досады слёг и не пошёл ни к какой работе. Мартоха не говорила с ним и не звала ни к обеду, ни к ужину. Так он и заночевал в сарае, не евши. На другой день после завтрака Дарка, тайком от матери, принесла отцу кусок паляницы: "Ешьте, тату, быстрей хлеба, а чесноку нельзя, бо мать почуют, что вы-те ели, да будут бранить". — "Я не хочу есть", — сказал тихо Семён и так посмотрел, что Дарке аж заплакать захотелось. К вечеру совсем ослаб и начал кашлять да стонать вслух. Жена уж сама вынесла ему в мисочке кулеш, когда дети полегли спать, но он молча оттолкнул ту мисочку, вывернул кулеш и снова повернулся к стене.
Мартоха постояла над ним молча, потом подняла с пола мисочку, обтерла фартуком и пошла важно в хату. Семён снова заночевал в сарае. Утром дети подглядели и матери сказали, что "тато ели гнилицы под грушей да всё оглядывались, а потом ещё насобирали да и в ямку закопали". Мартоха как раз раздумывала над тем, как бы ей поступить с мужем, когда тут пришла паня с той самой "разговором". Тогда Мартохе пришло в голову взять и Дарку с собой ко двору на работу, — "уже не такая малая, всё хоть десятку отработает", — да ещё маячила и смутная мысль, что, может быть, стоит Дарку чаще панам на глаза показывать. "А дитя и тот лодырь может доглядеть", — решила она вдруг.
Когда отец отозвался Дарке "чего тебе?", голос его звучал так хрипло и мрачно, что дочка не сразу решилась ответить. Дарка сперва посадила Приську на пол возле отца на голом току, а потом, отступив к выходу из сарая, сказала поспешно, но не громко:
— Мать сказали, чтоб вы-те Приську глядели, а мы пойдём ко двору на работу! — и с последним словом умчалась к матери.
Семён сперва сидел неподвижно, смотрел хмуро на малую Приську, но дитя, ещё не крепкое в спинке, вскоре устало сидеть, качнулось, перевернулось и, ударившись затылком о твёрдый ток, залилась беззвучным плачем, только видно было, как дрожал язычок и синило личико. Семён не выдержал. Он не дождался, пока то молчаливое рыдание прорвётся громким криком, вскочил с места, поднял дитя и начал прижимать к себе, укачивая и успокаивая.
— Цыц, цыц, моя малейка, моя Присюня! Овва! Ушиблась дитя! Цыц, цыц, не плачь, вот я дам грушку, цыц! — Он достал из-за пазухи гнилушку и совал её Приське в рот.
Приська понемногу утихла, заигравшись грушкой, посасывая и всхлипывая, и сидела тихо у отца на руках. Он немного неуклюже, прижимая, гладил её ладонью по белой головке и приговаривал:
— О, то у меня девочка! она не плачет! Дать ещё грушку? дать? А вот, смотри, Боженька.
Дитя начало улыбаться, а отец ласковыми печальными глазами смотрел на неё и играл медным крестиком, что висел у него на иссохшей груди.
III
С того самого времени Семён всё чаще оставался с Приськой, а Дарка стала постоянно ходить к панам на работу с матерью, со старшей сестрой Яриной, а то и сама. Когда мать не имела времени, а Ярине выпадала очередь пасти быдло (они всё чередовались с братом Иваном), то Дарку посылали и саму ко двору на лёгкую работу: цветы полоть, клевера для индюков собирать, тропинки подметать и прочее.
Труд всей Мартохиной семьи на панском дворе шёл за долги панам, а на панском поле оплачивался готовыми деньгами отдельно. Дарке завидно было, что Ярина в жатву зарабатывала по злоту, крутя перевесла на панских ланах, ибо хоть мать и забирала те деньги к себе, а всё же справила Ярине после жатвы нового "каптана", потому что дочка "заработала". Дарка же приходила домой с пустыми руками, разве что кусочек сахара Приське принесёт, или какую старую тряпицу, — вот и ходила она в старом лохмотье, так и не выплакала у матери новой юбочки тем летом.
— Будет с тебя и старой, научись-ка сперва работать, — вынесла приговор мать, и на том всё закончилось.
Дарка раз попробовала доказать, что и она же работает, пусть не за готовые деньги, так всё равно за отработку. Мать даже не рассердилась, только легкомысленно пожала плечами и спокойно промолвила:
— Отцепись с такой работой: на десятку заработаешь, на двадцатку съешь. А с выработков в новом не находишься, разве что отец справит.
При том Мартоха засмеялась, а Семён посреди обеда встал, вышел из хаты и начал колоть дрова. Колол до самого вечера, словно нанялся.
Одно утешало Дарку на панской работе, что там она часто могла видеться с панночкой. Правда, Юзе уже не позволялось бегать с Даркой в лес или на пастбище, потому что гувернантка, престарелая Fräulein Therese[44], никогда не спускала своей воспитанницы надолго с глаз. Едва только Юзя начнёт тайком направляться к ольхам за прудом, а уже с беседки или с крыльца слышно скрипучий голос: "Jussa! Jussa! Wo gehen Sie hin?"[45] Юзя снова вынуждена браться за скучную немецкую книжку (sehr interessant[46] — говорит Frl. Therese) или за вышивание на бумажной канве какого-нибудь "сувенира" маме, бабушке или другим родственникам.
Юзя теперь уже предпочитала ту, когда-то такую противную французскую книжку и даже счёты, чем эти "интересные историйки" и рукоделия, что будто бы должны были её забавлять. Чтение и рукоделие происходили непременно при немке, а учить уроки позволялось где-нибудь неподалёку в саду наедине, ибо, обеспечив такое полезное занятие своей воспитаннице, Frl. Therese считала уже согласным со своей профессиональной совестью взяться за свои бесконечные письма или за чтение интересных уже для неё самой романов Фрейтага. А Юзя бежала с книжкой в сад или на огород, смотря по тому, где в то время работала Дарка. Когда Дарка подметала тропинки, панночка "клепала" немецкие слова, ходя туда-сюда, а каждый раз, поравнявшись с Даркой, улыбалась или отзывалась словом, только осторожно, потому что тропинку могло быть видно откуда-нибудь панне Терезе. Когда Дарка полола цветы, тогда было скучно, потому что цветы были под самыми окнами, перед домом, а из комнат всё было видно, да и Дарка полола чаще не одна, а при других не поговоришь так, как вдвоём. Ещё подумают, что Юзя пришла надзирать за работой, а Юзя того как-то с рождения не могла. Она не такая, как Бронек, которого и не просят, а он нависает над парнями; ей и так было стыдно, как Ярина раз, полючи, сказала: "А что, панно, хорошо в холодке сидеть? Пустите-ка меня к книжке, а вы-те помогите Дарке полоть".



