– И начал ему рассказывать, как одна баба на Пасху, ещё только зазвонили к утрене, схватила паску в руки, выбежала на улицу, сновала по ней то вдоль, то поперёк да всё, знай, убирала паску. А тут люди идут. – А что это, бабка, разве уже посвятили? – спрашивают. – Вот ещё скажете! разве ж вы не знаете, добрые люди, что дорожному человеку всё можно, – ответила баба. Ямщик только усмехнулся.
– Нет, я совсем не пью, панич, – отвечает.
– Совсем не пьёте? и никогда не пили? – удивившись, снова спрашиваю его.
– Нет, я пил когда-то, – отвечает он мне, разминая солому на возу, – и крепко пил! Бывало, целыми неделями по шинкам шатался; месяцами люди не видели меня трезвым; пока однажды не приснился мне дивный-предивный сон. Снится мне, будто сижу у себя в хате, на лавке, с похмелья. Голова болит, будто не расколется; под сердцем – сосёт-тянет. Вот бы, думаю, хоть полчарочки, похмелиться. И тут – откуда ни возьмись девушка, вся в зелёном и сама зелёная. Держит будто бутылку и чарку в руках и наливает мне в чарку; льёт, а бежит что-то густое, как масло, зелёное, как рута. Налила. – Выпей, говорит. – Что же это, спрашиваю, такое? – Водка. – Что же это за водка, зелёная да такая густая? – Это, говорит, не наша водка; издалека она, аж из самого Ерусалима, настоянная на персиках. – Я взял и выпил. Как выпил – так у меня весь свет и пошёл ходуном. Крутится всё в глазах да крутится; сижу и ничего не вижу. Не знаю, куда и девушка девалась… Просыпаюсь, а солнце уже высоко; жена у печи хлопочет. – Спи, говорит мне, спи, ещё не выспался! – Молчу я, тело у меня дрожит, руки трясутся, голова – в тумане. Так-сяк поднялся, встал; кости, будто поломанные, болят. А всё же взял шапку да скорее в шинок, чтобы поправиться. Выпил чарку, да как начал "рвать", чуть кишки не вывернул. И вот с того времени – как рукой сняло! На водку и смотреть гадко, а как только дух её почую – так что-то и подступит к сердцу, да давит-давит, пока не выбросишь всё из себя.
– Что это, – спрашиваете вы сами себя, – правда или ложь? Неужто и впрямь это человек, которого сам запой вылечил от запоя; или это только одни "шалопудские побрехеньки, один туман, который они пускают свежему человеку в глаза?
– Шалопуды, шалопудцы!.. Что за смешное слово? – спросите меня. – Откуда оно? Это название людское или звериное, и что под этим названием скрывается?
Шалопуды – это здешние раскольники. Иные приравнивают их к кацапским "скопцам", "беспоповцам", "людям божьим". Но по правде, что это за секта такая – никто не скажет. Её формы и её принципы – если ещё есть они у неё – ещё не выяснены. Эти люди отличаются от православных тем, что водки не пьют, трубки не курят, с жёнами не живут, бород не бреют. Соберутся иной раз где в хате, а нет – так и в лесу, молятся – святые песни поют… Только всего и знают тут о них, и величают – шалопудами.
И шалопуды эти всё множатся, ширятся и порой доставляют хлопоты здешней администрации, которая в грозном обличье станового набежит на смирных бородачей, накричит, нашумит, заглянет в карманы засаленных штанов, – нет ли там табаку? Узнает да и снова уедет надолго, надолго… А иной раз (не найдя табаку) соберёт целую вереницу и мужчин и женщин да и гонит этапом аж до города "свидетельствовать", вправду ли они мужчины и женщины, или, может, какие заморские звери? И – диво! Как ни разглядывает доктор, как ни исследует, что с ними ни делает, а выходит на деле всё одно и то же, что это мужчины и женщины. Почему же у них детей нет с тех пор, как стали они шалопудами? – А тем, что шалопуды!.. – ответят да и распустят людей по домам; и снова слух о шалопудах затихнет надолго.
Однако как же эти шалопуды пустили корни в таком несектантском народе, как народ Украины? Пустили, укоренились и всё больше разрастаются?
Чтобы хоть немного прояснить этот вопрос, нужно взглянуть ясными глазами на народную жизнь, присмотреться к очень безотрадной картине его быта. А для этого оставим на время чудного ямщика с его чудными лекарствами.
Первое, что бросается вам в глаза, так это деление народной массы на два состояния, где народный тип, закалённый не в одинаковых бытовых условиях, вылился в две разные формы. Это – горожане и селяне.
Первые, живя под наплывом в города разных ненародных элементов, – людей службы, обрусевшего панства, людей торговли и ремесла, – и не имея образования, поставленного на народной основе, начали терять свои народные типические признаки; стали над ними глумиться, как над мужичеством, пренебрегать ими – как лишним грузом на своих плечах, и выродились в перевёртышей. Язык стал пародией на московский язык; драп, сукна и ситцы вытеснили из одежды сермягу, китайку, полотно. Может, кто подумает, что, говоря об одежде, я жалею о замене? – нет, – я только рисую вам первые внешние признаки. Спустимся теперь внутрь, заглянем в душу.
Что там? Может, хоть там найдём отраду? Где вам! Гниль, непролазная грязь; утрата чести, правды, веры на слово; обман одного другим, хвастовство всем и вдобавок ко всему – пьянство и пьянство. Горькое заливное пьянство! Пьют не только мужчины, женщины, – пьют девушки, дети. Муж несёт от жены к Гершку свой заработок; жена урвёт от своего убогого хозяйства – и тоже несёт; батрак или батрачка – и говорить нечего. Всё пьёт, всё заливает глаза и не стыдится друг друга.
Отец не стыдится при детях поднять пьяный бунт в хате, побить окна, миски, ложки, лавки, искалечить свою жену; жена – пьяная валяться в канаве; дочь – при отце или матери ластиться к москалю; сын – иной раз избить того и другого… Не одурел ли, не обезумел ли, часом, народ? – спрашиваете вы себя. Постойте. Вот выступают перед вашими глазами два чисто городских типа: "халамидник" и "боска".
Первый – всегда оборванный, в лохмотьях, весь он от водки раздулся, искалечился; глаза, как у сумасшедшего, мутные, больные, нос – разбитый, рожа – расцарапанная. Живёт он зиму и лето вон за городом, в пустке, как зверь в берлоге. Спит там, пока солнце зайдёт. Как село солнце, расправляет он тогда свои окостеневшие ноги и плетётся в город… Берегись тогда, поздний гуляка, держи часы или верхнюю одежду покрепче; берегись и ты, измученный ездой "Иванько", не спи; а то раз-два – и придётся вести домой коня в руках без уздечки.
А вот и "боска". Сидит она днём у своего хозяина, чаще всего у жида-шинкаря, и дремлет. Рожа её споена, высосана, в синяках; глаза припухли. Сидит она и тоже ждёт, пока сядет солнце; а там – причешется, приберётся, умоется, выбелится и понесёт своё грешное тело на широкую улицу… Стоит или ходит, не минует встречного и поперечного, поёт своим охрипшим голосом бесстыдные песни, пока не найдёт своего знакомого, какого-нибудь недокормленного… "чиновника-сорвиголову", которому всё равно, жить или умереть, или вырвавшегося из казармы москалика-щеголя. Вот сошлись, пошли…
Немного спустя слышите плач, крик: "…халамидник, [сучий] сын! ой, спасите! халамидник! зачем ты мой платок берёшь? спасите!.." Дальше – грохот тела на землю, шлепки тяжёлой руки по щекам, плач, вой, крик – будто режут кого… И всё это несётся по сонным улицам города и никого не вызывает на помощь. Все хорошо знают, что это и кто это.
Иногда на этот крик отзовётся свисток надзирателя (признак, что ещё не спит он); больно он режет ваше ухо, промчится и затихнет где-то далеко-далеко на выгоне. Случается порой, что и тихо обходится это. Тогда боска, будто тень какая, быстро крадётся тёмными улицами за город, к самому крайнему шинку какого-нибудь Гершка или Лейбы; несёт свой убогий заработок. Тут уже и подруги сошлись; и они принесли свои заработки. Вот суётся Иван или Грицько; и они несут – кто огарок, кто уздечку, кто мешочек с овсом…
И всё это предобрый Гершко принимает и расплачивается дурманом настоянной водкой, гнилой рыбой или заплесневелыми колбасами. И Гершку хорошо, и людям хорошо: Гершко купил всё за бесценок, люди – напились и наелись… Пошли песни, пляски, вихляния, выкрутасы, ругань одинаковая что между мужчинами, что между женщинами. И только перед рассветом всё это разбегается по своим норам, по своим берлогам.
Люди ночи, они боятся дня, как совы, и изо всех сил бегут от ясного света. Бывает иной раз, измученная боска или халамидник не сможет добраться до своего логова, и утром вы видите, как колодами раскинувшись в закутке под забором или под деревом в бурьяне, лежат сонные люди, – то они. Идут люди на базар – проходят мимо, не смотрят, не плюют и не смеются… Со всяким такое бывает!
Если на горожан, на сынов совсем иных людей, начатки иного быта, иных обычаев, иных бытовых волн наложили свои следы, выбили и выковали свои образцы, и выродилась из этого такая безотрадная форма народного перевёртыша-горожанина, – то селяне, как стали на одном месте после казацкой заверюхи, как улеглись те лихие смуты в тихую незамутнённую жизнь, так и до сих пор остались; и доныне, во мраке неучёности, бьются они со своей бедной долей, холодом да голодом, а иной раз и запивают всё это "живицей-лентяйкой".
Целое лето на работе, или у себя в поле, или на чужом – на заработках; целую зиму то на печах лёжа, то по шинкам шатаясь. Гершко, носом чуя свою поживу, подвинулся и сюда со своей отрадой и советом. И хорошо ему, – за бесценок имеет он и кур, и гусей, и масло, и яйца, и всякие огородные овощи, и всякое полевое зерно; а порой закинет удочку в чужую будочку да и тянет, не тулуп, так свитку, – и всё это вскоре марширует в город на базар…
А Грицько или Иван, хорошо выспавшись под лавкой, встанет, оглянется вокруг, – ни свитки, ни тулупа, а иной раз и денег с кошельком (когда были) как не бывало; почешет свою нечёсаную голову, хлопнет себя руками по карманам да и поплетётся домой слушать бабью брань или детский крик.
– Вот так меня злая личина облапошила! – похвалится через неделю-другую, хорошо отлежавшись на печи, вывалявшись от хмеля, своему соседу.
– А может, мы той личине да глаза зальём? – смеясь, отвечает вопросом сосед. – Однако сегодня праздник.
– Да оно бы и я не от тех денег, – говорит бедняга, почёсывая затылок, – да…
– А что там да?.. Вот потакай им!.. По маленькой! – лукаво играет по живой струнке соседовой сосед.
И смотришь – побрались вдоль забора прямиком к Гершку. Там соберутся ещё три-четыре. Выпили, закусили, разговорились. Жалятся на жизнь, курят трубки.
– Тяжело стало жить, – ох, как тяжело! – скажет один и сплюнет.
– Потому что людей расплодилось, так что и земле тяжко, – вставит другой.
– Да и порядки!..


