Тётка выпихнула меня в школу. Я всё ещё всхлипывал по дороге, а слёзы текли по лицу помимо моей воли, хоть на душе стало гораздо легче.
В тот день и всю следующую неделю Степан в школу не приходил — лежал больной. Более того, на второй неделе вдруг * (* Напруго — внезапно.) заболел и профессор: дядя догадывался, что, наверное, старик Леськив таки дал ему хорошего «урока». Было ли это на самом деле — точно я не узнал, но достаточно того, что Степана я после этого не видел целых две недели. Ах, как же я теперь боялся встречи с ним! Как часто я видел в тревожных снах его доброе, тихое лицо — всё ещё синее от побоев, страдальческое и бледное, — и как укоризненно смотрели на меня его светло-серые, добродушные глаза! Но когда мы наконец встретились, когда я услышал его голос, все муки, всё напряжение пережитых дней словно ожили в моей душе — но только на мгновение. Степан уже был здоров и весёл, как прежде, заговорил со мной добродушно, будто между нами ничего не случилось; о карандаше — ни слова. Знал ли он, что это у меня был его карандаш и что я стал причиной его боли? Не знаю. Достаточно того, что впоследствии между нами никогда не было разговора о карандаше.



