Красота такая – на всю округу. Сам увидишь. Вот и пекарня...
Пекарня и вправду чудесная: тут и паляницы, и книши, и папушники, буханцы, вергуны, калачи, пампушки, балабушки, а к тому сало, колбасы, студни, жареная рыбка, вяленая рыбка, маковники – всякие яства и лакомства!
За прилавком пригожая чернявая курносенькая молодица в красном очипке. Как увидела дядьку Володька, вскочила с места, будто её пламенем охватило:
– Пройдисвет! Шельмец! Ворюга!
А дядька Володько опешил, аж рот разинул, хоть возом въезжай.
– Да на кого ж это вы гневаетесь, голубонька? С кем ссоритесь? – спрашивает. – Да кто ж это вас обидел? Да вы скажите мне, так я того пакостника или пакостницу... Да не волнуйтесь, моё золото...
А золото чуть не задыхается от гнева.
– Ты, безстыдник... ты, порождение... Какие такие кораллы нарассказал? Уверял: графиня продаёт... Никогда б не продала, кабы не выручать графа... а они... а те кораллы рассыпаются... ломаются, как стекло... Щекачу проклятый!
Дядька Володько аж руки к Господу вознёс.
– Господи милостивый! Разве я мог такое предвидеть! Я ж на ту убогую графиню надежду возлагал, как на родную мать! Так я к ней пойду! Я её спрошу! Я ей не прощу! Пусть графская челядь мне голову снимет, а не прощу!
– Ты, душепродавец! ты... Вон из пекарни! Чтоб духу твоего тут не было! Прочь!
– А я, голубонька, к вам...
– Вон-вон-вон!
– ...ибо мой товарищ вопит: "Если вблизи не увижу ту вдовушку – то есть вас, – то или в воду кинуcь, или петлю на шею... Вот он стоит. Взгляните на него, голубонька...
А голубонька уже взглянула. В гневе, сгоряча не приметила, что у дверей стоит такой франт – хоть рисуй, хоть целуй!
– Наговариваете невесть что! – промолвила, сразу утихая.
И, кажется, ничего не сделала, только на полшага двинулась за прилавком, да взяв полотенчик, тихонько его стряхнула, а показала, словно нарисовала, какие у неё рученьки белые, какой стан гибкий, какая стать пышная.
– А пусть же скажет, что вру! – правит Володько. – Пусть скажет!
Да к Хапку.
– Ты присягал, что если вдовушка откажет, то или утоплюсь, или о камень разобьюсь? Присягал или нет?
– Да полно тебе, пустяки! – будто сердится вдовушка (а тучу с чела словно ветер разгоняет. Вот-вот уж и улыбнётся, да взглянет украдкой на Хапка). – У вас на вербе груши. Да ещё и густо их...
А Хапко подкручивает усики да сверкает глазами.
– Пусть комары выедят глаза тому, кто врёт, – восклицает дядька Володько, будто уж и сердясь, что так его обижают. – Разве мне надо в вашу пекарню заглядывать, али того вашего папушника покупать? А что поделаю, как он клещами в меня вцепился: "Дай хоть взгляну вблизи на красавицу, дай хоть гляну!" Заставил меня. А что, думаю, раз лето родит – пусть поживёт, пока лето... И согласился: смотри на свою красавицу, а я уж должен папушником, да чем иным озаботиться.
Рассказывает, а сам из-под полы сумку да в сумку.
– К папушничку можно и колбаски – вот эта, кажется, хороша, с чесночком... Возьмём... И калача можно... и жареной рыбки... как по-твоему, Никита? Подходи ближе – хватит стесняться! Да не свети так глазами, чтоб нам, случаем, потолок не спалить... вот тут и студень... подходи же и смотри. Можно и кусочек сала, а?
– А можно, – соглашается Хапко, подходя поближе и выкладывая перед вдовушкой рубль.
– Берите вот этого папушничка, – советует Хапку вдовушка, – может, мне спасибо скажете... За колбаску с чесночком тоже, надеюсь, не осудите. А бублики не по вкусу? А пампушки с мёдом? Сладкие...
А у самой улыбка слаще того сладкого пампушка... Голосом ласкает, глазками голубит...
– Таких и у нас в аду немного! – думает Хапко.
Да чуть наклоняясь, словно ему угодило в сердечко, тихонько переспросил:
– Сладкие?..
– А раз сладкие, то кидайте мне в сумку, – отзывается дядька Володько.
(Пока что, он в ту сумку нахапал и такого, чего вдовушка, играя глазами, и не приметила).
– И я охоч до сладкого, – шутит, – сказано: каждая душа не из лопуха, того ж хочет, что и людская.
Да будто опомнившись, ужаснулся.
– Задержался я с тем влюблённым, а у меня такое дело, что аж голова на глазах седеет. Будьте ж здоровы, голубонька, а я завтра раненько или пропаду, или вырву у той убогой графини ваши деньги... Это так верно, как солнце восходит и заходит. Вырву и вам к ручкам... Может, товарищем пришлю. Не запретите товарищу вас навестить? Не запретите, галонька, ибо товарищ чахотку схватит или беду себе учинит.
– Чего ж мне запрещать, – отвечает вдовушка, словно святая, – в пекарню каждому двери открыты... кому надо, тот и входит.
– То и хорошо, галонька, он не замедлит. А, Никита? А вы его, сердечко, прикройте, ибо скажу вам, это чуть не барское дитя, роду доброго, зажиточного... я и отца его, и деда, и прадеда знал. Может, Господь его вам, голубка, назначает...
– Да отвяжитесь! И так заработали на барыш, – снова прерывает вдовушка, то ли сердясь, то ли потакая.
Да к Хапку, улыбаясь мило:
– Завтра у меня булочки свежие, тёплые… Всем на здоровьице…
А Хапко, сверкая глазами:
– Да уж как такие ручки да пальчики управляют, то верно не испортят…
А вдовушка, головку склоняя, ресницы шёлковые вниз опуская:
– Да возьмите же отцепного...
– Пора нам, Никита, пора, – напоминает дядька Володько.
А тут в двери какой-то десятник:
– Давай, баба, две паляницы, да поспешайся, ибо начальство ждать не согласно.
А за десятником какие-то москали:
– Давай, тётка, калачиков, да проворно! живо!
А за москалями какой-то дьяк, за дьяком мельник, за мельником две перекупки, оболонник, гробарь, старая паня с двумя песиками на красных поводках – и конца нет. Загомонили вдовушку – должна была наскоро проститься.
– Ой, да влюбилась же она в тебя! – смеётся дядька Володько, выходя из пекарни.
Смеётся и Хапко; ещё бы не влюбиться!
– Пропала красавица!
– А пусть!
– Теперь пойдём к куме. Там у кумы я себе пристаночек имею. Там, хоть поздновато, а так или иначе пообедаем, – говорит дядька Володько.
Тем временем, миновав дома, добежали до убогих хаток, совсем за лавками, уже довольно далеко от городского гомона и грохота.
– Вон кумина хата, – показывает дядька Володько, – вон-вон, – там, где старая груша да кучка бузины...
Хатёнка в сторонке, малюсенькая, низенькая, белеет из-под старой груши, словно из-под зелёного шатра: из-за бузины сверкает против солнца оконце.
Ещё до изгороди не дошли, а уже двери настежь – встречает кума на пороге... Видно, давно ждала.
Хапко аж пошатнулся – молодица, как заря!
А обрадовалась! побелела и покраснела и снова побелела... Утопила глаза в кума, – Хапка видит ли, не видит ли... голосок звенит.
– А я, – говорит, – почуяла, догадалась, что это вы... Верно, устали. Может, голодные? А я сегодня и не топила! Чем встречу?
– Не печалься, вот тебе мешок добра, – хвалится дядька Володько, показывая сумку. – Бери же и хорошенько благодари. Чего уставилась! Веди в хату да выбирай из сумки.
Да, кивая на Хапка:
– Вот я позвал товарища в гости, не красавец ли? такого, пожалуй, и в жизни не видала? а? Встречай его, ибо он мне родней родного братца. Побратались мы с ним.
Идёт, как хозяин, в хату – бедненькая хатка, а как в веночке – и сразу начинает порядок наводить:
– А ну, Ганна, скорее! Вот это поставь тут, а то подвинь... а это покроши, да помельче... А где ж тот нож? Гляди бутылки... Ну, Никита, садимся обедать. Ганна, чего задумалась – чти дорогого гостя. Кроши, насыпай, угощай!
Слушает: крошит, насыпа́ет, угощает, а как вцепилась глазками в ту, значит, ступайку, то и отвести не может – только на него глядит, его одного видит... А ступайка и не взглянет на безсчастную – упадает возле Хапка.
(Приходит мне на мысль, откуда-то берётся порой, чем держится, значит, симпатия, али любовь? Давно уж брожу по Божьему свету, приглядываюсь, прислушиваюсь, а всё не разгадаю. Нехай бы тянуло человека к чему-то доброму, разумному, искреннему, – так нет... Порой полюбит такую красотку, что, кажется, имея хоть толику ума, должен бы на семь миль от неё бежать, а вам или мне, – голубушка, рыбка, пташечка... и вертит нами, как веником, та пташка аж до седины...
Мы с Лавром Самодийчиком да с Данилом Черевком, сидя как-то у Гершка в корчме, долго рассуждали, в чём тут сила – как раз тогда Василий Черняк повесился, и говорили, что бедолагу жена со света сгубила, – так Лавро и говорит:
– Такие, как покойничек – пусть земля ему пухом! – сами немного виноваты: не спрашивая броду, так сунулись в воду. Когда у меня на плечах не макитра, то в этом деле должен я так ступать, как переходя глубину зимой, помня, что лёд, как стекло, а скользнёшь под лёд, то живым не вытащат. Вижу, как другие на льду проломились, имею предостережение, так, как говорится, с чужого горя учусь своего. Должен разглядываться, уши меж людей далеко пускать да постоянно к голове за умом обращаться. Боже упаси хвататься – должен осмотрительно, с оглядкой... Так и выберу себе такую, что и добра и тиха, а к тому и красива, как ясочка... так-то оно бывает, когда на плечах голова, а не макитра.
Славно рассказал Лавро, аж мило слушать, а у самого такая ясочка, что как выглянет в окно, так три дня собаки лают, да сердитая, как чёрт, да языката, да язвительная.
А Данило Черевко добавляет:
– Рассудительный человек никогда б не повесился: если уж так случилось, что достал себе верещиху, что против тебя не молчит, так научи, чтоб молчала.
И Данило будто разумно мыслит: только как завопит его жена: "Доли! доли!" – он не перечит, сразу к земле приседает, а она его тогда за чуб... Ибо Данило высокий, как луговая тополь, а та занозка мала, как узелок, да и не хочет подпрыгивать, а гнётся, говорит, чтоб удобно было тебя отчесать.
Вот так мы, умники, ставим себя, как орлы, а дойдёт до дела...
А что уж девчата да молодицы, то лучше и не вспоминать. Полюбит себе какую-нибудь, значит, ступайку, – а бывает сама и добра и прекрасна, – и не насмотрится, не налюбуется. Пусть та ступайка каждый день, каждый час сердце ей терзает, пусть раз за разом душу из неё вытягивает – не беда! Кто его разберёт, что то за попуск у Бога!)
– Ещё чарочку, Никита! – угощает да угощает дядька Володько Хапка.
– Да уж довольно, дядьку, спасибо.
– Пивко ничего, хорошее... я в этом понимаю... Ведь сам чуть не пивовар. Эх, сварил бы я пивка... только что нужно много хлопот, да чтоб полны звенелки в кармане...



