* * *
Раз уж вы так просите, пусть будет по-вашему – расскажу вам, как Хапко от солоду отрёкся... Почему ж не рассказать... Только условие одно: не придираться и не перебивать. Не знаю, как кто, а я не люблю, когда берут меня на решето да начинают просеивать и пересматривать со всех сторон: "А это, дядька, что-то не сходится, а то как-то не пристало, а этого сроду-веки, пожалуй, не бывало, а то, кажется, никогда не случается, да не ошиблись ли вы, дядьку, да не передали ли кутю мёдом, да не с крыльями ли ваше слово"... Может, я и ошибусь, или и заговорюсь, не к складу – не к ладу, может, где переборщу, а где недотяну, может, такого наболтаю, что и в шапку не собрать, а там начну повторяться да и конца не сведу – всё равно! Слушатели пусть условие помнят и голову мне не морочат. Согласны? Если согласны – слушайте.
Случилось как-то в аду, что подстарший чёрт тяжко занемог: наелся, как дурак, у кума на обеде, а к тому ещё заглотнул какого-то заморского напитка со льдом. (Их, адовников, и наши паны не превысят: у пана на пиру лакомство из-за моря – и адовник дышать не хочет без заморского). "Ой, беда! давай, куме, ещё чарку, авось отпустит!" Хлебнул ещё чарку... Тут уж так его скрутило, что еле домой доплёлся. Крутится, бедняга, как посоленный угорь, а стонет так, что аж за адом гул разносится. Жена в крик, в плач – конечно, бабы: что в селе, что в аду – всюду они одинаковые – сперва шум поднимет, а потом к знахарю – спасай!
Прибежал знахарь. И так, и сяк: и веником, и колотушкой, и клинком, и дубинкой, и дымовидлом – ничего не подействует! А к тому ещё и не разберёт, что за болезнь – то ли пристрёт, то ли подвей, то ли разрыв, то ли завейница. Эта завейница или что там – вроде отпустит, тут бы бедняге облегчённо вздохнуть да отдохнуть, а он всплеснет лапами да завоет так, словно с верной женою навеки расстаётся.
А знахарь тот, славили, был такой искусный, что всякую хворь снимал с больного, как паутину со стены. К тому же был он из тех, что за семь вёрст чует колбасу в борще, а за восемь догадывается, у кого на какой ноге сапог жмёт. Повозился он, повозился, пока шевелюру себе хорошо не нагрел, а потом бросил клинок и дымовидло, пристально глянул на бедолагу и спрашивает:
– А что это вас за уши тянет?
А того, видите ли, аж в два кола взяло: одно – что кумовы вареники и ликёры давят, а другое – печёт мысль, что должен был он на охоту собираться, должен был, как ему предназначено, ловить по свету грешные души да за исправную работу прикупить себе какую-никакую славную цацечку, а он вот лежит, как гнилая колода. Возьмут его ликёры – ему уже не до цацечек, а отпустят ликёры – так и клокочет жаль: вот бы прикупить цацечку! Вот бы порадоваться, как пёс в колодце!
Молчит, только стонет.
– Говорите, нечего стыдиться, – настаивает знахарь.
Вздохнул, да так тяжело – будь это в лесу, встряхнул бы старые дубы, – и признаётся.
– Так и так, – говорит, – должен был я грешные души ловить, за добрую работу цацечек надеялся...
Знахарь сразу совет дал. (Давненько уже в аду знахарствовал – знал, где какая калитка и на какую тропку).
– Вы, – говорит, – подстарший у старшего, то, значит, годный всюду – и в круг, и в вал, так?
– Ну и что? – скулит.
– А вы, подстарший, поруководите подпомощным – вы его в круг и в вал!
(Что же вы думаете: адская нечисть не согласна, чтобы и тут добрые люди перевесили! Так же и в аду себе упорядочили: и старшие у них, и подстаршие, и подпомощные, и младшие, и цацечки, и чины, и соглядатаи, и десятники – всё у хреновых детей, как у нас!)
– Да я, видите ли, боюсь, присягался... как дознаются...
Знахарь только глаза прищурил.
– Ваше дело. Не то что цацку потерять – вольно и пропасть. Пропадайте, коли охота беды!
Бедняга поскулил-поскулил да и крикнул:
– Хапко!
А Хапко уже тут как тут. Шустрый, как мотылёк, – и рожки, и копытца говорят.
– Хапко, марш на землю ловить грешные души. Да гляди, чтоб я, пославши тебя, не раскаялся... Слышишь?
– Слышу, ваше вельможество.
– В прошлом году я тебя брал на ту охоту, так ты должен был видеть, как я справлялся... Помнишь?
Будь это какой простак Иван из села, так сразу бы ляпнул: "Ещё б мне не помнить, как я ноги отбегал, пока вы мёд-вино кружили!" Ну а Хапко – не зря ж его в подпомощные поставили – бёсик с учёностью, – знает, кому какой ответ подай.
– Помню, ваше вельможество.
– Смотри ж мне, справляйся. А то я вас, молодёжь, знаю – недоучки вы... За что ни возьмётесь – всё у вас, как мокрое горит... Будет твоя работа справна, то и похвалят, а может, и цацечкой какой наградят... Не давай себе воли – берёшься за дело, так берись оберуч, усердно... Оставь гулянки... Даже здоровья не щади...
– Сказано: должен вести себя в точности, как тот, кто тебя посылает, – поддакнул знахарь.
– Марш!
Хапко – круть-верть и уже в нашем уезде, под Маковцами.
Дело было летом – вот не припомню, в среду ли, в четверг ли – как раз когда закатилось солнце и взошла вечерняя звёздочка. Уж отдохнула, наигравшись, детвора, не порхает и не откликается шумная пташня, не гомонят уставшие люди, стихает село... Только щебечет соловей да слышно – где-то вдалеке поёт девушка. И такой Господь вечер дал, что и бездольному горемыке вроде легче, а тому, кому беда ещё только издали кивает, будто крылья вырастают, и кажется, вот-вот ухватит он себе такое счастье, какого ещё никто в Божьем мире не знал...
Хоть Хапко с малолетства в аду привык, а всё же Маковцы ему приглянулись: все хатки в цветущих садках, словно в белых венках, славно соловей щебечет, сладко пахнет черёмуха.
Проворный бёсик любуется садками, прислушивается к соловью, вдыхает черёмуху, а своё дело хорошо помнит. Шныряет тут и там, выглядывает, присматривается, прислушивается.
Пошнырял он там короткий часок – и довольно: уже знает, в каком садочке кто кого дождался, а в каком кто кого ждёт, кому под вишней рай, а кому под другой глазки слезами обливаются, кто ропщет, кто верно любит, кто измену замышляет – всё перед дьявольским дитятком как на ладони.
Подумал, прикинул, да аж прыгнул от радости: не ошибся, – радуется, – прямиком в Маковцы угодил. Тут женихания и любови, а где любови, там и зависть, измена, жалости – самое время охотиться за грешными душами!
– Буду нанизывать их, – радуется, – как бублики – связками!
Чёртёнок словно в самую точку попал, потому что и вправду то женихания, любови да жалости... Вот я, кажется, ничего себе человечек, за деньги меня не показывают, а как приударил за Пушкаренковой Мотрей, то за две недели такого натворил, наврал, нароптал, наохаивал, напакостил, что доброму человеку на целый бы долгий век впору. Отца и мать осрамил, дядю Ивана одурачил, с братом чуть не подрался, приятелей так возненавидел, что если б мог – с света бы сжёг, у старой тётки Оксаны украл сапог и бросил в пруд – пусть старая сидит в воскресенье дома да не ковыляет дозевать, где я Мотрю встречу... А у милой Мотри то голова болит, то ей скучно, то на сердце тяжело. Она ещё вчера надумала, что из нашей любви ничего не выйдет – ни счастья, ни толку, потому что позавчера ей дурной сон приснился... Упадаю возле милки: "Да не бойся! Да не горюй! Да ты ж моё сердечко! Да ты рыбонька... зоренька ясная!"
Сколько я времени потерял! А как убился! Попадались нам чудные волы – Ярема Недилько продавал, – а отец нездоров был. "Вот тебе, сынок, деньги, – говорят мне, – поспешайся, потому что тех волов рвут – не мешкайся!" А тут слух, что Мотря с Семёном Гайдученком вечер стояла, что Мотря на другого заглядывает... на того Гайдученка... Там с ним говорила, то ему сказала... Эх! Коли Мотря такая, так пусть волы подохнут! Чуть и денег не потерял... Чтоб и не вспоминать!
Как и ожидал Хапко, так оно и вышло: нанизывал он те грешные души, считал-считал связки – да и слов не хватит сказать. Если бы собрать всё в кучу да мерить по-христиански, то имел бы он славненький стожок... Похвалить должны, а может, цацечкой почтят – какой-нибудь миленькой на рожок или на шею, а то и на копытце!
Да что там! Подумать, какая же сила в этих цацечках! Ну, чёрт – он, скажем, на этот счёт дурачок, а наши – такие уж умные, будто все умы поели, – неужто и сами за цацечками не хватаются? Вроде насмехаются: "Что это, – говорит, – цацка? Пустяк, ничтожество, тьфу... а всё ж – подай её сюда, приложи-ка мне к груди... Пустяк... а всё ж должен... Попал меж вороны – каркай, как и они!"
(Между нами говоря, видел я, как ради той цацки кое-кто и родного братика отринул, и родную страну покинул... То ли уж такая нам доля, то ли Божья воля?..)
– После доброй работы, – размышлял Хапко, – можно и отдохнуть. И не стыдно и погулять.
Отдохнёт и погуляет.
Оглянулся. Ясненько встаёт солнышко, росится травка, а зелёной долиной дорожка к городу.
– Пойду погуляю в городе. Не был там ещё никогда, так надо взглянуть на городской обычай.
Ударил копытцами о землю и обернулся таким щёгольком, что хоть к знатной сватайся: ножки тоненькие, стан ладненький, личико, как калина, глазки хитрющие... Подкрутил усик – и в город.
Идёт, а его будто вверх поднимает – кажется, вот сейчас птахом вспорхнёт и полетит.
(С глазу на глаз наш брат Хвалько, как небитый вернётся со службы да радуется сам собою, какой он ловкий уродился: и пану угодил, и себе межу не переорал).
Легонько будто дотанцевал до города.
– Эге! А тут-то как славно!
Конечно, когда такое в тебе играет, то всюду кажется славно, а город как город – улицы да переулки, дома да лавки, идут и едут, шумят, стучат, грохочут... Где потянет купеческой затхлостью, а где гнильём, где пыль сыпанёт да в глаза слепит.
Однако утро было такое у Бога весёлое, будто смеялось. Только собрался было нахмуриться, вспомнив своё цветущее да тихое село, а тут пахнет на тебя тёплый да свежий ветерок и, кто его знает, откуда принесёт лесные ароматы – будто скажет: не хмурься, вот тебе – держи...
– Чем бы мне тут развлечься? – думает Хапко.
А прямо напротив его лавка – двери такие, хоть телегой въезжай, а на дверях намалёван толстый турчин – сидит, сложив ноги калачиком, и курит трубку; сам пикастый, вытаращенный, в красных шароварах, кафтанчик зелёный с жёлто-оранжевой оторочкой.
– Чудная у него трубка! – дивится Хапко, – насажена на кол. Не очень-то, кажется, удобная: такую не заглотишь скоренько!
А у них в аду в то время полагалось курить люлечки, как напёрсточки, потому что у старейшего адовника, у самого верховоды, жена была такая избалованная, что и сказать нельзя.



