Постепенно все привыкли к тому, что где в том уезде велась какая-нибудь просветительская или организационная работа, там непременно была его рука, его фактическое руководство. На первый план, к представительству он не лез, но работал, подавал пример, агитировал. Он действительно «обмужичился», осел на отцовской земле, которую значительно расширил при разделе панского фольварка, купленного по его инициативе двумя соседними общинами, женился на крестьянской девушке, которая, по его совету, окончила учительскую семинарию и получила диплом народной учительницы, заседал в сельском совете и даже шесть лет был сельским старостой, и везде, на каждом поприще деятельности, старался дать своим согражданам пример добросовестности, точности в исполнении обязанностей, разумного ведения дел и независимого, свободного суждения и слова. Он сразу поставил себя так, что ему не нужно было ни перед кем унижаться за милость и он не боялся сказать правду. Постепенно он заслужил признание и уважение крестьян не только своего села, но и всего уезда; как сельский староста он дал себя узнать и уездным властям и, хотя за его правдивость, неподкупность и популярность его недолюбливали, хотя староство дважды отменяло его избрание на старосту, всё-таки своим характером и знаниями он и здесь завоевал себе определённый респект. Его выбрали в уездный совет и даже в уездное управление, где он имел возможность и полномочия строго следить за действиями всех, кто ведал уездным хозяйством. И везде он был тот же самый практичный, к высокой фразеологии непривычный, безсердечный, но умом ясный и честный Хома.
А его старый приятель всё ещё был агитатором, газетчиком, борцом в великой, всемирной борьбе труда с капиталом. Он несколько раз баллотировался в государственный совет, но всегда проигрывал; издавал разные газеты, которые то и дело конфисковывали и которые быстро прекращались из-за истощения сил, и вёл оживлённую конспиративную и организационную деятельность. Он ездил по рабочим собраниям из города в город, выступал по политическим и экономическим вопросам, советовал добиваться всеобщего, равного и тайного голосования, горячо говорил за равноправие женщин, разъяснял рабочим свой план федеральной перестройки Австрии и федеративного переустройства, социал-демократической организации. Рабочие организации избирали его своим делегатом на международные социал-демократические съезды, и там он тоже поднимал свой голос по разным высоким вопросам. Одним словом, его имя было громким в крае и понемногу и за его пределами, и часто встречалось в газетах: одни его ругали, другие превозносили, но все признавали его энергию и безупречный личный характер.
С той невольной встречи в тюрьме оба бывших приятеля больше не виделись. Хома с сердцем, устремив взгляд на широкую арену политической и международной рабочей жизни, совсем забыл о старом товарище, который добровольно, казалось ему, погрузился в мутные волны обыденщины. Зато Хома без сердца внимательно следил по газетам за деятельностью своего тёзки и, когда недавно ему довелось побывать во Львове, не упустил случая навестить его. Не разыскивая его квартиру, он направился в одно известное кафе, где Хома с сердцем уже тридцать лет подряд всё в то же время и за тем же столиком выпивал чашку чёрного кофе и из кипы газет черпал политическую и всякую прочую премудрость. Хома с сердцем сильно постарел, поседел и полысел, но его глаза всё ещё горели мягким огнём и в то же время как будто плавали в водице.
— Ну, как поживаете, Хома с сердцем? — произнёс, подходя к нему, какой-то долговязый, но при этом крепкий и сильно загорелый на солнце крестьянин, протягивая ему грубую, мозолистую и потрескавшуюся руку.
— Не узнаёшь меня? Я Хома без сердца, — сказал он и громко засмеялся.
— А, здрав будь! здрав будь! — сказал Хома с сердцем и оглянулся, как-то словно встревоженный.
— Конспирируешь и боишься шпионов? — выпалил прямо с ходу Хома без сердца.
— Эх, что ты! Ты всё любишь шутить! — ответил Хома с сердцем и добавил, понизив голос: — Разумеется, в нынешние времена человек никогда не в безопасности от этих господ...
— И есть что скрывать от них? Вот так! Всё тот же! А может, боишься, что я сам...
— Ну что ты выдумываешь! — воскликнул как будто испуганный Хома с сердцем. — Знаешь что, пойдём в Стрыйский парк. Там я знаю один тихий уголок... Можем поговорить без помех.
— Пожалуйста, хотя я бы предпочёл остаться здесь. Так давно уже человек не дышал этим кофейным воздухом. Знаешь, иной раз тоскуешь по нему... привыкаешь к нему так, как другие привыкают есть мышьяк.
Они вышли из кафе, сели на трамвай и поехали в Стрыйский парк, который был ещё совсем безлюдным.
— Ну, как идут твои конспирации? — спросил Хома без сердца. — Разумеется, я не хочу знать твоих секретов. Спрашиваю только так, вообще. Знаешь, я читал твои брошюры и твои речи, и кое-что из твоих газетных статей.
— Ну, и что же скажешь о них?
— Вижу в них одну любопытную эволюцию, и именно эта эволюция привела к тому, что я сегодня решился после долгих лет тебя разыскать. Я хотел бы из твоих собственных уст услышать, что мне думать о ней. Но прежде всего скажи мне откровенно: поддерживаешь всё ещё надежду бедных людей?
— Да, хотя...
— Хотя сам ты её утратил! Я так и знал. Эх, эх, великий переворот заставляет себя долго ждать, не приходит.
— Это ещё не худшее зло, — ответил с озабоченным видом Хома с сердцем. — А вот что! Люди, как обычно, по пути к той далёкой цели нашли много такого, что привело их к забвению истинной цели. Власть дала нам новый промышленный закон, кассы больных и страхование от несчастных случаев, подтолкнула людей к организации, дала будто бы им самим в руки исправление их участи. Какое-то время казалось, что они, засучив рукава, взялись за работу. Вели ожесточённую борьбу за овладение этими институтами, и действительно социал-демократические рабочие организации одержали победу. Добились также кое-какой свободы слова и собраний. Такие глупые процессы, какими нас мучили когда-то, теперь, можно сказать, уже невозможны...
— Но ведь это всё очень хорошо! — воскликнул Хома без сердца.
— Вот именно, именно это хуже всего! — почти тревожно пропищал Хома с сердцем. — Людям теперь не за что бороться, им скучно, расхищают деньги в кассах, ссорятся из-за людей и свистят на принципы.
— Для меня это совершенно ясно и естественно. Вы в свои новые организации приняли старых тиранов и эксплуататоров, и они теперь властвуют над вами по своему обычаю.
— Старых тиранов и эксплуат...
— Ну да, старую апатию, бескритичность, лень и трусость.
— Эй, шутишь, а дело слишком серьёзное. Нужда у этих людей велика, нравственная, может, даже хуже, чем материальная. У меня сердце разрывается, когда я на всё это смотрю, когда я вынужден быть свидетелем, беспомощным свидетелем её роста. И вот я пришёл к убеждению, что прежний путь был ошибочным.
— Ну, наконец! — воскликнул с оттенком радости Хома без сердца.
— Власть толкнула нас на путь мирного развития, организации, парламентской работы. Она знала, что делает. Это была хитрая штука, способ сбить нас с нашего истинного революционного пути. Если дальше пойдём в этом направлении, мы должны зачахнуть и сгнить; гниль мещанских партий передаётся и нам. Вот потому я пришёл к убеждению, что нужно непременно повернуть на другую дорогу.
— На другую дорогу?
— Да! Силы, накопленные до сих пор в легальных организациях, испытать и закалить в нелегальной борьбе.
— И загубить.
— Достигнутую до сих пор меру политической свободы использовать как операционную базу для основания большой боевой организации.
— И потерять.
— Ах, не перебивай меня! Кто ничего не имеет, тот не может ничего потерять.
— А то, что до сих пор завоёвано и заработано, ты считаешь ничем?
— Это ещё хуже, чем ничто. Это иллюзия чего-то, чего на самом деле нет. Мы должны наконец взяться всерьёз за дело. Мы должны в эту ленивую массу вдохнуть волнение, страсть и огонь.
— Значит, что же? Убийства, баррикады, à la lanterne?*
— О, нет! Эти старые боевые способы принадлежат истории. Мы придерживаемся новейшей тактики: бьём врага в его собственности, в его средствах, в его чувстве безопасности, должны ad oculos* продемонстрировать ему невозможность удержания нынешнего порядка на всех точках.
— Значит, всё-таки пожары, сходы поездов с рельсов или, может, только кражи из касс, ложные телеграммы, вызовы паник на биржах и всякие подобные штуки?..
— Если потребуется, если потребуется, — пробормотал Хома с сердцем.
— Слушай, друг Хома, — сказал другой после короткого раздумья. — Я, может, и обмужичился и одичал, но это твоё новейшее блюдо мне совсем не по вкусу.
— А всё-таки это единственная дорога.
— Дорога отчаяния.
— Пусть так. Но отчаяние тоже великая сила.
— Как бомба. Лопнет и убьёт.
— Нет, посеет новую жизнь на руинах старого.
— Ты издавна был плохим, не хочу говорить — ложным, пророком. Но на этот раз — слушай, друг, — дело действительно серьёзное. Я смотрю на это дело с точки зрения большого большинства населения нашего края, крестьян и рабочих. Какое им дело — большей части из них — до твоих безумных планов? Разве это им хоть чуть-чуть поможет?
— Результат выйдет всем на добро.
— А если и результата никакого не будет? Если это произойдёт только в интересах политических и финансовых верхушек, которые хотели бы сделать tabula rasa* со всем, что народ завоевал и что завоевано для народа, чтобы потом без помех ловить рыбу в мутной воде? Слушай, друг Хома! Эта твоя новейшая теория, эти комитеты отчаяния, это возвращение на нелегальный путь — всё это выглядит в точности как работа платных провокационных агентов.
Хома с сердцем вскочил со своего сиденья на парковой скамейке.
— Что!.. Такое подозрение... от тебя! — пробормотал он, не в силах опомниться.
— Успокойся! Сядь, — сказал тот спокойно. — Это не подозрение, по крайней мере не такое подозрение, которое могло бы коснуться тебя лично. Это только замечание постороннего человека, не посвящённого в тайники ваших конспираций. Я не знаю состава ваших комитетов, не знаю, с кем ты ведёшь конспирацию, но достаточно хорошо знаю твою неисцелимую наивность. Да подумай только, может, и история когда-нибудь будет смотреть на тебя и на твою работу такими же глазами. Что у тебя в сердце, какие чувства толкают тебя вперёд и доводят до такой несчастной работы, это исчезнет в исторической перспективе. Только результат будет виден, и по нему будут судить тебя. История тоже без сердца.
— Что мне до истории! Что до её суда! — простонал Хома с сердцем. — Когда бы я только мог помочь этим бедным людям в их нужде в эту минуту!
— И думаешь, что поможешь им, увеличивая их нужду, делая им доступ к свету и свободе ещё более крутым, ещё более неприступным?
— Но ведь они и теперь не умеют пользоваться свободой и светом.



