Жила себе вдова подле Киева, на Подоле, да не имела счастья-доли: было горько её житьё. Терпела она великую нужду и убожество. Жила вдова возле шумного города, где пышные дома громоздились, где сияли и сверкали церкви золото-крестные, где люди с утра и до вечера вертелись и копошились, а такого убожества беспомощного, какое вдова имела, то хоть бы и в глухой глуши искать, — там, где человеческого жилья и усадьбы не найти, человеческого образа не встретить и голоса не услышать, а жить с птицей да со зверем, с деревом да с камнем, с горой да с рекою, — что зверь рыщет себе на добычу, птица поёт да щебечет, дерево шумит, камень лежит, горы высится, реки текут, а некому тебе помочь и пособить; некому тебя пожалеть и о тебе позаботиться.
Была у вдовы девять сыновей и десятая дочка Галя. И родились те девять сыновей, как девять соколов, один в одного: голос в голос, волос в волос, только меньшой сын был чуточку белее, чуточку мягче прочих, а все они такие свежие, смелые, чернявые хлопцы, аж глянуть мило! И все они очень любили, ласкали и жалели свою маленькую сестричку Галю, а больше всех — меньшой. И всех братьев очень любила и жалела Галя малютка, а больше всего меньшого брата. Бывало, как пойдут братья в бор по ягоды или по грибы и возьмут малую сестричку с собой, то никому не позволит меньшой брат нести утомившуюся Галю, и ни к кому Галя не пойдёт на руки, кроме меньшого брата. А как братия сами ходят гулять да загуляются, да воротятся домой поздно, всем Галя рада страсть, а к первому — к меньшему кинется и прильнёт, как пиявочка, устами, и обовьётся, словно хмелиночка, ручонками. А как не угодят Гале братья, то Галя поплачет и погрустит, плача и печалясь, пожалуеться да и только, а уж как меньшой брат чем её обидит, так Галя и словечка не сможет вымолвить, и убежит ото всех, и спрячется ото всех, и найдут её потому, что уже горько рыдает, — а никто тех слёз не утолит, ручек не отнимет от личика, только тот меньшой братик.
Жила вдова с детьми в хатке, — даже бы и хаткой звать не след, — хижке, — и стояла вдовья хатка на лугу под горой, поодаль от всякого другого жилья и усадьбы, стояла на широком зелёном лугу. С одной стороны нависла гора каменная над хаткой, поросшая лесом и словно грозила: «Вот как захочу, один камешек покачу — и тебя, хатку, совсем придавлю». Направо мимо хатки вился путь в город — и какой же тихий и пустой тот путь мимо вдовьей хатки и какой он, чем ближе к городу, всё людней да шумней, пылит и грохочет, а таменьки — тамоньки, где он вбегает на гору да где уже улицы домов гурьбой к нему приступают, какой он шумный да людный, да пыльный!
Тот самый путь вился и влево по лугу мягкому да зелёному и вился с глаз долой всё по тому ж лугу мягонькому. От хатки узенькая тропочка пересекала тот путь и бежала к самому синему Днепру.
И верно, каждый, кому случалось мимо ехать да вдовью хатку видеть, верно, думал себе: что то за малюсенькая хатинка стоит, как она в землю ушла да покосилась;
как оконца перекосились и как крышечка покрылась мхом зелёным и седым. И не огорожена хатка, и нет сеней ни кладовки, нет садика ни огородика при ней, только старая тихая груша со сломанной верхушкой. И детей кругом сколько! А коли бы кто свернул с пути да вступил в хатку, увидал бы тот, что какая хатка миленькая, сколько в хатке людей живёт, а совсем она пуста почти. Ничего нет, кроме лавочек да узенькой полочки, где стояла миска с ложками. Печь потрескалась и осела; на припеке перевёрнутый горшок, два колышка в стене, да на них ничего не висит; стол с трещиной вдоль посередке, и на нём ничего не стоит; в уголке иконка с гладким ликом, что обвита сухими и свежими цветами. А если бы кто спросил деток: где ваши рубашечки? где ваша одёжка? — детки покажут, что их рубашечки сохнут вон таменьки на бережку, а другой одёжки у них нет. А зимой? А в холод, в морозы? Зима, холод, мороз! Вот он, лихой час! Только он начнёт надвигаться, мать пуще плачет да всё допытывается: «Как же мы перезимуем? Как же мы перезимуем?» И тоскливо всегда пережидать холод, надо сидеть на печи, поджавши ноги, а как выбежать на луг да потанцевать по снегу, то живо, словно ошпаренный, вкинешься в хатку на печь и снова сидишь, поджавши ноги. Игрушка надоест или там какая другая — наскучит и опротивит, ещё только малую Галю немного веселит и смешит, а всех гневает да сердит; знакомая сказка про Ивасика никого не тронет — только малую Галю чуточку. День у Бога такой коротенький, скоро вечер наступает, и в хатке темно становится. И сидят они в темноте на печи, дожидают мать с подёнщины и молчат, только иной раз Галя испугается да шёпотом спросит: «А что, как кава придёт?» — «Не придёт», — отвечают ей все. «А как волк подберётся?» — шепчет снова Галя. «О, пугливая! О, слабенькая!» — говорят все да все ближе жмутся вместе, а меньшой брат берёт Галю на руки. «А как волк подберётся?» — снова пристаёт Галя, и все на Галю нахмурятся, кроме меньшого: меньшой тихонько Галю успокоит, и Галя себе успокоится, ещё иной раз и песенку запоёт про журавля, «что длинноногий журавель к мельнице ездил, диво дивное видел»; и слышит меньшой брат, как длинноногий журавель идёт к нему и как диво дивное видит; потому что Галя, напевая, под свой напев обеими ручонками по лицу хлопает. Песенка как-то незаметно прервётся, журавель длинноногий останется на дороге, а Галя заснёт у меньшого брата на руках. Тоскливо-тоскливо! Холодно-холодно! Темно-темно! В косое оконце видно луг под белым снегом. Белый снег то сверкает, то блеск теряет, — это месяц тонет в облаках. Что же будет дальше: или заблещет белый снег ещё ярче да засияет месяц со звёздами, или повалит свежий снег, вьюга заиграет, забьёт оконце косое, заметёт тропинку, задержит мать? И что мать им принесёт?
Вот по снегу скрипит быстрая, слабая, неуверенная ступня, дверь в хатку отворяется — мать пришла. Она пришла изнурённая, очень мёрзлая, — что же она принесла? Принесла хлеба, картошки, а коли ещё немножко пшена на кулеш, так уж и хвалится тотчас детям, что «вот, деточки, мы себе сварим кулеш», — и все дожидают кулеша, а Галя уж заранее сидит с ложкой в руке да покрикивает: «Мамо!», и покрикивает такеньки Галя, будто она одна имеет отвагу спросить про то, о чём все заботятся, и придаёт всем силы терпеливо ждать. После каждого оклика она прижимается к меньшему брату, словно говоря: какова твоя Галя? А брат меньшой гладит её по головке и даёт понять, что славная Галя.
Запалённая печь разгорается и трещит, красное пламя играет в оконце, из печных трещинок выходят струйки дыма — хатка разом и светом-огнём озаряется, и дымом наполняется, ясно видно замученную старую, что хлопочет возле печи, да нельзя рассмотреть по лицу, какие у неё думы, какой вид — то кажется, что она улыбается и заботливо спешится да хлопочет, то опять кажется, что давит её какая-то тоска и чего-то боязно ей, и что от той душной тоски так она вертится возле печи, что не от дыма у неё и слеза катится.
Дождались — ужин готов. Галя смеётся, и все ужинают и спать ложатся. Огонь в печи понемногу гаснет, будто сам дремать начинает, гаснет совсем — в хатке темнотища, и все засыпают.
Утренний холод никак не хочет дать поспать, пробирает и всё хочет разбудить и таки будит. Уже мать в печи разожгла — дрова снова трещат, пламя плещет, и дымно в хатке; в оконце светит ясное солнышко, и блестит снег беленький. Вот и завтрак им готов, и мать торопится идти на подёнщину, и наказывает им быть умницами, и идёт себе.
В воскресенье, в праздники им было лучше: мать не ходила на работу, можно было влезть в её латанные сапожки, завернуться в её поношенную кожушанку и хоть трудно, а всё же можно было погулять возле хатки — и они все гуляли по очереди, даже Галя, что сама вся была, может, не больше сапожка. Потом мать им разные сказки рассказывала и всякие были. И что же за такие славные иной раз сказки, что за смешные такие! И очень бы много они смеялись и радовались, если бы им не мешало матушкино лицо — такое лицо изнурённое да опечаленное, хоть она и не жалуется ни на что и сама вместе с ними улыбается всему смешному да потешному в сказке.
Однажды мать пришла домой и, входя, позвала старшего сына.
— Что, мамо? — ответил старший сын и вскочил с печи
навстречу ей.
— Что? Что? Что? — крикнули другие все и посыпались с печи, как спелые груши, а Галя протягивала ручонки к меньшему брату и уже кричала:
— Кулеш! Пшоняный кулеш!
— Нет, — отвечали братья, толпясь любопытные возле матери.
— Нет! Подождите, подождите, мои голубятки, — промолвила мать, скидывая с себя одёжку, притрушенную снегом, да едва дыша от усталости.
— Бублики! — крикнула Галя чуточку неуверенно и словно
побаиваясь.
— О! О! О! — послышалось между братьев, и сколько в каждом том «о!» было чуда да радости!
— Бублики же! — крикнула Галя уж смело и в ладошки захлопала.
— Галю! Галю! Послушай-ка, — промолвил меньшой брат, — слушай-ка, мама принесла сапожки!
— О, сапожки! — воскликнула Галя, словно вознеслась уж в самое небо голубое, да и сложила ручки...
Да, это таки и были сапожки. Старые, поношенные, маленькие сапожки с большими заплатами на обоих. Свет мой! Как же те сапожки из рук в руки передавались! Сапожки разглядывали, сапожками любовались, а Галя едва ли не выцеловала сапожки, она уже и усточки бантиком сложила, да засмеялась, и не мешкая ни минутки, пожелала себе в сапожки вбраться и протянула тотчас голенькие ноженьки обе и на всех глядела радостно да жалостно такеньки, что тотчас её вбрали в сапожки и поставили среди избы, словно красивое малёванье, только ещё сыздавна, верно, не было малёванья с таким личиком смеющимся, с такими глазками танцующими.
Братья дивились, какая Галя хороша в сапожках, и мать хвалила тоже. Уставши уж стоять, Галя села, да сапожек не сняла и уснула в сапожках, собираясь назавтра ранёшенько-ранёшенько идти далеко-далеко-далеко гулять. Пошла бы она гулять в тот же самый вечер, кабы не тот волк неверный из лесу, а пуще её тревожил тот кава бешеный, что не знала она даже, где он и сидит на свете, — то ли в лесу, то ли под горою на лугу, то ли в Днепре в водовороте, — не знала, видите ли, с какой стороны его сторожиться и откуда его берегтися, а может, выскочит он и схватит её внезапно-нечаянно.
С сонной Гали тихонько меньшой брат снял сапожки, и все тогда по очереди начали их примерять, и каждый говорил, что ему сапожки в самый раз, словно влитые, хоть впрямь они подошли только старшему брату, ему мать и принесла те сапожки, и принесла их ему для того, что завтра хочет его взять с собой в город и отдать хозяину в наймиты.
К хозяину! В наймиты! Все глаза на него обернулись, все сердечки вздрогнули; кто удивился, а кто загрустил; кого подняла надежда на что-то дивное да чудное, а кого уж страх сковал, что то свершится; тот в мыслях уже выпровожал его, другой снова уж наряжался его встречать да услышать неслыханное; иной задумался, как они сами без него жить будут...



