Не одна ещё таранька у них оставалась: мать дала каждому по одной. Они, ещё собираясь на пастбище, посчитались: одну съесть в обед, другую — после полудня. Теперь вот, глянув, как давится Василь черствым хлебом, то и дело поблёскивая серыми глазами на то, как Ивась чистит тарань, — разделили её не пополам, а на троих. Василю дали голову, Грицько взял серединку, а Ивасю достался хвостик.
Солнце клонилось к закату, в воздухе становилось свежее; роса выступала на траве там, где прошла вечерняя тень. Овечки и бычки дружно принялись щипать влажную траву: за день они так выжарились на том солнце — где уж им в такую жару пастись, — что к вечеру пришлось наверстывать упущенное за день, и они вон разбрелись вдоль всего озера. Мальчишки, сидя на бугорке, полдничали; сидели они лицом к Ратиевщине. Густая тень чернела меж ветвей огромного сада, прикрытого сверху солнечным сиянием; из той тёмной гущавины доносилось неистовое щебетание соловьёв.
— И соловьи в Ратиевщине как свистят. И сколько ж их? — подал голос Ивась.
— Да ну их к гаспиду! — добавил Грицько...
— Чего там только нет! — вздохнув, сказал Василь.
— Там, говорят, и райские яблочки есть? — спросил Ивась.
— Мать рассказывает, — ответил Василь, — что не только райские яблочки, а и крыжовник, смородина, виноград — такими гроздьями так и висит! А груш тех, а ягод всяких, а яблок?
— Брат ты мой! — вскрикнул Грицько. — Что, кабы я там был? — и глаза у него загорелись.
— А что, если бы тебе, Грицько, взял да и отдал всё то дворище? Что бы ты делал? — спросил немного погодя Ивась.
— Я бы тогда по-пански зажил. Да где тебе, — был бы и больше пана, с царём бы ровнялся. Всё бы в саду и сидел да овощи ел.
— А я не так бы сделал, — ответил Ивась. — Я бы перевёл туда и отца, и мать, тебя, взял бы Василя и Галю взял бы. Жили бы мы там вместе, вместе бы и разгуливали.
— А ты, Василь, что бы сделал? — спросил Грицько.
Василь молчал и глядел на Ратиевщину; он впивался в неё глазами, как кошка впивается в мышь; как коршун — в воробья. В зелёных зрачках горит-тлеет огонь зависти, — так бы и схватил, так бы и проглотил, кабы сила!
— Правда, Василь, не рассказывала тебе мать, — не дождавшись ответа, снова начал Грицько, — там, говорят, при старом князе людей живьём в землю закапывали, и теперь те люди в глухую ночь встают, бродят по саду, по двору, всё ищут могилу покойного пана?
Василь молчал.
— А зачем же её искать, коли он там же, под часовней, похоронен, — ответил Ивась.
— Так в том-то и дело, что под часовней. Потому они и не найдут: в часовню им нельзя войти, а снаружи не достанут.
— А если бы достали? — спросил Ивась.
— Так разнесли бы на кусочки!
У Ивася мороз по спине пробежал, в глазах страх засветился. Грицько замолчал: он ждал ответа от Василя, а тот, лёжа животом на земле и подперев голову руками, — и не шелохнётся, всё смотрит на Ратиевщину.
— Василь! — окликнул его Грицько.
— А?
— Ты не слышал? — и он снова переспросил.
— Нет, не рассказывала, — угрюмо ответил Василь.
— Может, оно и брехня, да чего люди не наплетут, — снова начал Грицько. — Рассказывают, что покойный пан детей не любил. Люди прятались с детьми по подвалам да по погребам, потому что, как увидит или услышит голос, сразу и велит собакам отдать.
— Как, живьём? — вскрикнул Ивась.
— Нет, сварят в котле с кашей да и отдадут.
Ивась аж задрожал, так ему стало страшно.
— У него не такие, как у нас, собаки были, а хорты. А то, говорят, и не хорты, а настоящие куцьки. Там для них и кладовые здоровенные были отстроены. В тех кладовых они и жили. Вот для них и варили есть, и всё только на ночь. Каждый вечер такие котлы каши наварят да и поставят, а к рассвету — и пустые.
— Так он и с чёртями знался? — спросил Ивась.
— Ещё бы. Откуда б он того богатства набрал? Сперва он, говорят, бедный был, а потом сразу разбогател. Да и как разбогател — как они ему нанесли за то, что душу свою им отписал. Рассказывают, что на пасху, как раз когда люди на утрене стоят, они аж прут целыми тачками деньги, — одни золотые, другие серебряные, третьи медные. Такими ворохами насыплют! Деньги те, должно быть, лежали в подвалах под домом. И как умер старый да пошли искать — а там вместо денег: в одном углу кирпич, в другом — черепки, а в третьем — конские кизяки. А как понесли хоронить тело, поднялся такой страшный ветер, что люди не смогли и нести — поставили гроб на землю. И как поставили — как рванёт что-то, будто из пушки выстрелило, а из гроба так вихрь и поднялся столбом вверх, как сажа, чёрный. И как прошёл тот вихрь да огляделись люди — а у пана так и живот лопнул. Это, говорят, чёрти его душу к себе забирали.
Грицько замолчал, и все молчали. Солнце всё ниже и ниже опускалось, пронзая тихий воздух красным светом; по земле легла длинная тень. Ратиевщина, будто в золото окованная, — горела-сияла.
— Ох-хо-хо! — не скоро, не скоро вымолвил Ивась, — что тут когда-то было, а теперь — пустынь пустынёй.
— Так оно уже навеки будет, — ответил Грицько. — Это место старый князь проклял, и никто его занять не сможет, разве только душу чёрту отдаст — тогда и займет. И тогда, говорят, всё снова вернётся, как было: и кирпич тот, и черепки, и кизяки — так и обернутся опять в деньги...
Грицько замолчал; у Ивася мороз ходил по спине, и он боязливо вздрагивал, а Василь аж дыхание затаил — и всё смотрит на Ратиевщину.
Свет закружился, заискрился и сразу погас, — то солнце ушло за гору. Тёмная тень поднялась, разлилась над землёй; Ратиевщина из зелёной стала чёрной, одни верхушки высоких дерев ещё горели: то последний солнечный луч искрил по ним. Вот и он поднялся вверх; всюду стало темно, только небо там, где село солнце, словно дальний пожар, горело-пылало. Из города доносился глухой гул; над озером вставал лёгкий туман; громче закумкали жабы в болоте, засвистели черепахи в сазе, а соловьи — хоть разорвись — в Ратиевщине.
— Солнце село — пора домой, — сказал Грицько. — Иван! Заворачивай овечек.
Ивась, у которого голова ещё горела и сердце так сильно билось от страшных Грицьковых рассказов, тихо стал подниматься. Грицько возился возле торбы, а Василь — всё лежал, всё глядел на Ратиевщину.
— Василь! А ты доколе будешь лежать? Пора домой! — сказал Грицько.
Василь глубоко вздохнул.
— Ох! Неужто уж я не доживу до того... — проговорил.
— До чего? — спросил Грицько.
— А Ратиевщина моя будет! — аж выкрикнул он.
Ивась глянул на Василя — задумчивый, суровый, аж чёрный, а Грицько, усмехаясь, сказал: "Доживай-ай!"
Быстро мальчишки собрались в дорогу. Ивась и Грицько шли по бокам и присматривали за овечками, чтобы не разбегались. Впереди степенно выступали телята, а позади еле ноги волок Василь. Задумчивая его голова тяжело склонилась на грудь, плохая серячина неровно лежала на плечах, один её край волочился по траве. Василь этого не замечал: он невесело плёлся за отарой, словно потерял что-то или шёл на кару.
Вот уже кончилась и толока; серела пылью широкая проезжая дорога, овечки, выйдя на неё, подняли облаком пыль, кашляли, мекали. Василь всё, понурившись, плёлся.
Вот уже показались и их дворища на краю города, на Довгоселовке. Василь, завидев их, оглянулся назад, посмотрел на Ратиевщину, — чёрной непроглядной стеной чернела она в сером сумраке вечера; позади неё горело и краснело небо, от чего она казалась ещё чернее. Василь зло посмотрел, тяжело и глубоко вздохнул, повернулся и, сердясь, ругаясь, стал отделять своих овечек.
[1878]


