Рассказ
— Грицька про-о-оклятый! Грицька ка-а-аторж-ный! Гри-и-ицька! — кричал одним летним погожим утром невеличкий мальчик лет девяти, стоя на высокой бурте, кругом укрытой молодой и зелёной, как рута, травой.
Солнце поднялось уже высоко-высоко и, горячее, искристое, заливало и бурту, и мальчика, и кругом широкое поле своим огненным светом; горела молодая трава на бурте зелёным огнём; не опавшая роса светилась и отливала, как драгоценные самоцветы. Одежда мальчика — плохонькие выбойчатые штанишки, засученные до колен, латанная рубашка и на голове картуз с ободранным козырьком — под тем светом теряли свою нищету, неопрятность, — и заплаты, и дырки так красиво отбивали, так мило смотрелись, словно художник нарисовал ту картину, а не живая она стояла перед глазами.
Картина и вправду была чудесная: с бурты, как с высокой горы, видно было по правую руку город. Церкви подняли высоко вверх свои круглые главы, сияли в прозрачном воздухе золотыми куполами, зеленели их железные кровли, мхом и травой покрытые, белели белые бока, словно из мела выструганные; меж церквами хаты, людские огороды тонули в гуще тёмно-зелёных садков. Вон и речка блестела, вилась змеёй по жёлтому песочку и пускала из себя лёгкий дымок тумана, а через реку перекинулся мост — тонкий, узорчатый, будто из волосени выплетенный. Тут же, недалеко от бурты, как крепость перед городом, высокая каменная стена опоясывала кругом большой роскошный сад, огромную пустку-дом — Ратиевщину. А по левую руку от бурты раскинулся степь, ровный, как ладонь, широкий и длинный-безкрайний, тонул в своей просторной просторности, в своей зелёной траве: сперва ещё тёмно-зелёный, а чем дальше — бледней, голубей, пока не сходился с краем лазурного неба, где, казалось, он загнулся вверх и пошёл уже под самым небом. По нему волны волнами золотого солнечного света так и ходят, так и переливаются, то поднимаясь вверх, то опадая вниз; над ними сотни сереброголосых жаворонков незаметно вьются, и их весёлая, радостная песня звенит, расходится, рассыпается, кажется, сизо-прозрачный воздух сам звенит-поёт... А на тёмно-синем поле неба огненный круг солнца играет, прыскает светом, стреляет длинными лучами, сыплет незримыми искорками жара, — неизвестный кузнец неизвестным мехом раздул то величавое и дивное кострище света! Хорошо всюду, красиво так, — не насмотрелся бы, не налюбовался!
Да не дивоваться, не любоваться взобрался мальчик на самый верх высокой бурты, по бокам которой, щипля травку, ходило десяток овечек и двое телят, — ему и до них дела не было. Он взобрался, чтобы с высоты подсмотреть, где спрятались Грицько да Василь, — родной и двоюродный братья его, с которыми он ещё до восхода солнца выгнал ту скотинку пастись. Мальчишки, позавтракав и чтобы чем-то убить, то убить время, задумали играть в жмурки. Первому выпало жмуриться Грицьку, — старшему его брату. Глазастый, он сразу подсмотрел Ивася, что притаился за буртой в балочке под широким лопухом.
— Вылазь, вылазь, Ивасю! Нашёл, видишь, глухой уголок, лопух! — кричал на него с бурты Грицько, хохоча.
Пришлось Ивасю жмуриться. Не успел он глаза закрыть, как Грицько крикнул: "Уже!" Ивась бросился искать. Оббежал кругом бурты, спустился в балочку, осмотрел, обшарил все бурьяны — нет Грицька! Не думая быстро найти брата, Ивась кинулся за Василем. Он видел ещё, как Грицько жмурился: Василь подался прямо к Ратиевщине.
— Я знаю, он в рву меж шиповником засел, — проговорил сам себе Ивась и подался туда.
Искал по бурьянам, заглядывал в ров, свистал, звал, — и только его звонкий голос отзывался в гуще высоких берестов да душистых лип, что спускали свои широкие ветви по белой стене в ров, будто руку кому подавали или собирались дотянуться до шиповника, что так красиво цвёл по окопу, — Василь не откликался, не отзывался. Досада разбирала Ивася: как его так сразу высмотрели, а он аж ухоркался, ищет-ищет, а до сих пор никого не нашёл.
Повернул он снова к бурте. По дороге, будто из-под земли, донеслось до него Грицькино "ку-ку!". Он раз пять оббежал вокруг неё — нигде нет. А голос слышал. И так отчётливо крикнул: "ку-ку!.." Вот снова кричит.
— Ага! ты в балочке, — радостно вскрикнул Ивась и побежал чуть не в десятый раз в балочку. Искал, лазил, каждый кустик оглядывал — нету. Ещё большая досада его проняла, аж слёзы подступили.
— Чтоб вам бес! — выговорил он и взобрался на вершок бурты. — Отсюда так видно кругом, — уж кто-нибудь где-нибудь да высунется. — И вот он глядит, высматривает: не шевельнётся ли где бурьянинка, не зашелестит ли травинка, может, мелькнёт где фигура — либо Грицька, либо Василя... Теля мыкнуло, и вслед за его мычанием послышалось в третий раз Грицькино "ку-ку!".
— Грицька проклятый! Грицька каторжный! Грицька! — заорал Ивась, теряя надежду найти брата.
Не так досадно ему было на Василя, — тот далеко ушёл прятаться, — а Грицько — Грицько тут где-то, — он только глаза закрыл, а тот и кричит: "Уже!", а вот никак не найдёт. Негде бы так и затаиться, нет таких потайных укрытий, а всё ж не найдёт!
— Чтоб вам ирод, — решил Ивась и, заметив на траве против солнца красненькую букашку, присел к ней. Букашка, почуяв на себе чужой взгляд, пошевелилась, моргнула маленькими усиками и замерла. Сразу Ивась забыл и свою досаду, и свои жмурки.
— Ишь, хитрая какая! — сказал он, взяв букашку в руки, и, положив на ладонь, стал дразнить её травинкой.
Букашка не шевельнулась: задрав вверх чёрные ножки, лежала, как неживая. Что ни делал с ней Ивась — и переворачивал, и ворочал, — неживая, да и всё тут.
— Погоди же! — проговорил он, лёг на бурте, отставил руку подальше от себя и терпеливо ждал, когда букашка шевельнётся.
Время не стояло; солнце поднималось всё выше и выше, уже не грело, а начало припекать. Жаворонки в степи затихли; из Ратиевщины только доносились птичьи голоса, — крапивники рассыпали своё цёмканье в кустах, иволги с лип что-то бормотали на весь сад, горлицы жалобно ворковали в бузине, сороки скрежетали, прыгая по стене и махая своими чёрными хвостами, а там, в самой глубине сада, в зелёной чаще непроходимых кустов заливались соловьи. Сколько их! и как громко щебетали!
Ивасю до всего того было безразлично; он не только не вслушивался, он и не замечал, как немилосердно солнце печёт-палит. У него своя игрушка, своя забава, — эта хитрая красная букашка хоть бы усиками моргнула, ножкой двинула, — хоть убей!
— Вижу, ты играешься, а не ищешь! — раздался позади него голос. То был Грицько.
Кто бы ни глянул на него — сразу бы угадал, что это родной брат стоит перед Ивасем: такие же чёрные волосы, такой же нос с горбинкой, чёрные, как тёрн, глаза, загорелое длиннолицее лицо. Только Грицько повыше, потому что на два года старше брата.
— Что ты тут делаешь? — спросил он, присаживаясь на траву.
— Вон, букашка! — ответил тот, протягивая руку.
— То сонечко! — догадался Грицько.
— Сонечко? — вскрикнул Ивась и начал выкрикивать:
Солнышко, солнышко!
Выгляни в окошечко,
Потому что татары идут,
Тебя зарежут,
Твоих деток заберут!
Грицько подхватил брата, и оба закричали: Грицько толще, Ивась тоньше:
— Солнышко, солнышко!..
Овечки, заслышав голоса своих пастушков, зазвенели; рыженькое телятко мыкнуло; чёрненький белоголовый бычок задергался: задрав хвост вверх и опустив голову вниз, он пошёл вдоль поля вприпрыжку-вприпрыжку!
— Гляди, гляди, что бычок вытворяет! — вскрикнул Грицько. Ивась оглянулся, и оба расхохотались.
Бычок, словно обидевшись на их смех, как ветер, понёсся вдоль поля.
— Бицю, бицю! — крикнул Грицько, вскочил и метнулся вдогонку. Ивась, сжав ладонь, чтобы букашка не выпала, сам, как ошпаренный, рванул наперерез.
Тот бычок, от Чорнушки-коровы, был любимец Ивася. Он сам за ним ходил, поил, чистил, а порой, оторвав от своего рта кусок хлеба, давал ему. Как только он нашёлся, мать поручила его Ивасю. "Это ж уже твой бычок будет", — сказала она. Ивась тогда от радости аж подпрыгнул и так за ним ходил, что никого и близко не подпускал. Недаром он и теперь, как ошпаренный, вскочил. Не дай бог, забежит он к Пилипенку в траву! Не дай бог, его там поймают!
— Перехватывай, перехватывай, — во всю мочь кричал Ивась брату, а сам — земли под ногами не чуя, как тот ветер, мчался.
Грицько всё-таки забежал вперёд. Бычок остановился и, мотая головой, грозно смотрел на него.
— Бицю! бицю! — звал тот.
Бычок глухо загудел, словно сердито громыхнул: не лезь! — и наставил молодые рожки.
— Бицю! — раздался возле бычка Ивасев голос.
Бычок повернул голову.
— Бицю, бычушка! — разносился Ивась и ухватил его за ошейник с колечком. — Чего ты, дурень, убегал? Тебя что укусило? Укусило моего бычка? — допытывался Ивась, гладя его и по морде, и по спине, и под брюхом. Бычок покорно стоял, потряхивая шкурой, и всё норовил лизнуть Ивасеву руку.
— Бе-е-е! — зычно крикнул, подкрадясь сзади, Грицько.
Как стрела стрельнула, — бычок сорвался с места...
Хорошо ещё, что Ивась не выпустил колечка из рук, а то бы только и видели бычка. Теперь они вместе бежали: бычок, подпрыгивая, впереди, Ивась, удерживая его, — за ним. Сзади Грицько заливался смехом.
Насилу Ивась остановил бычка и тут же начал ругать брата.
— Смеётся! Хорошо, не бойсь! Только возьму да на твоём баране верхом и сяду! — грозился Ивась, краснея.
— Ну-ка поезжай! — говорил Грицько.
— А что ты мне сделаешь? Возьму — сяду да и поеду! — и уже собирался бросить бычка.
— Всю морду тебе побью, — перебегая наперерез, крикнул в свою очередь Грицько.
— А я отцу пожалуюсь.
— Жалуйся! А я всё-таки тебе морду побью.
— Морду? Какой голинный до морды! Я ж тебя не трогал?
— А я тебя трогаю? — спросил Грицько.
— Так бычка трогал.
— Ты бы спасибо сказал, дурень, что я его перехватил, а то бы как раз был у Пилипенка в траве, — оправдывался Грицько.
Иван замолчал и, зайдя в тень бурты, лёг; он сердился на брата.
"Ему, не бойсь, всё можно! — думал он, — взялся бычка пугать — игрушки нашёл! Вон, из-за него, поди, и букашку потерял".
Грицько, повернув к степи и посвистывая, стал сбивать палочкой то верхушки высокой чернобыль-травы, то красные головки бодяков.
Довгенько мальчики были порознь. Ивася досада давила, и, лёжа в тени на травке, он прикидывал, как бы брату отплатить! Мысли в маленькой голове бежали, как тучи в бурю, нигде не останавливаясь, ни за что надолго не цепляясь.


