ется с ним. Напишет ему, что когда он получит это письмо, её уже не будет. Пусть он её не забывает! Пусть никогда не забывает — об этом одном она его просит. Напишет ему, что в самой глубокой глубине своей души берегла его образ, не думала, что заговорит об этом когда-либо сама к нему; он не раз поражал её своим странным поведением (которое она понимает лишь теперь!) и вызывал тем всю её гордость, но под её ногами оборвалась дорога жизни, и потому приходит она первой к нему и кладёт свою любовь к его ногам…
Её сердце рвалось к чувству. К тонкому сердечному чувству, как к гармоничным звукам. Она мечтала о том, чтобы её любили не какой-то беспокойной, страстной любовью от сегодня до завтра, а той негасимой любовью, какой любят лишь очень мягкие, тонкие или очень верные натуры. Он любил её так, не правда ли? Ах, она благодарит его за это, а он пусть простит ей, что нанесла ему своим "успокоением" рану, и пусть не забудет её никогда, никогда! Она боится лишь забвения. Потому так тяжело умирать! Но всё же легче умереть, чем жить для того, чтобы медленно угасать, чтобы вызывать внимание и милосердие других и лишь таким образом познавать красоту жизни.
Таков её конец!
Дотужилась уже до него.
(И снова через какое-то время с решимостью в глазах):
Кто эта судьба, что её невозможно побороть? И что это такое, во что она попала, это чёрное, тяжёлое, бессердечное зло, которое сопровождало её с колыбели и преследовало, словно тень? То скрытно, то явно, оставляя её жизнь без событий и без полудня. И кто были те, что приготовили ей это "ныне", которое заставляло её уходить? Она сложила руки, словно для молитвы, и больше не шевелилась.
Свет пламени, бьющего из камина, заливает её всю. Пышные золотистые волосы рассыпались по плечам, рукам и подлокотнику кресла. В них что-то светится, словно фосфор, её снежно-белый классический профиль вырисовывается на тёмном фоне кресла и кажется в своей мучительно-задумчивой красоте почти сияющим.
А её "полдень"?
Был ли он, может, тогда, когда махровые и жёлтые розы были так прекрасны, а она в солнечном сиянии мечтала о красоте и величии и о "высших" людях; когда её сердце было переполнено светом и надеждой на какое-то будущее, как та окружающая её тогда мерцающая зелень сада и нежная зелень буковинских гор?
Ах, почему её труд не был таким, каким она желала его всей душой!
И так созрела, допелась в ней мысль "уйти". Она думает, обдумывает. Заглядывает в будущее и в прошлое. Борется с любовью к "нему" и к жизни, а вместе с тем и с тем, что подсказывает ей время от времени напрячь ещё раз свои силы и идти дальше той же дорогой, какой шла доселе. А затем, словно подавленная какой-то сильной памятью, снова возвращается к одному и тому же выводу. Самое спасительное, самое удовлетворяющее и то, что придаёт и поддерживает её последнюю силу и удовлетворение, — это то, что она уйдёт вовремя.
Теперь или позже?
Она улыбается мимолётной улыбкой.
Речь идёт лишь о часах. Она хотела бы уйти именно перед восходом солнца. Хотела бы утонуть лицом в цветах, если бы теперь они были. В бесчисленных разноцветных, сладко пахнущих, почти упоительных цветах — розах, лилиях, сирени, астрах и многих-многих других. До её слуха мог бы долетать звон пчёл. Но не тонкий, печальный, что вызывает невольную тоску в сердце, а тот громкий, полнозвучный звон роя пчёл, звон, что напоминает ясные весенние дни и тёплый воздух, переполненный садовыми цветами. А затем — уже после всего пусть взойдёт солнце, величаво, пророчески и пусть всей своей пышностью и всем богатством своего блеска — поцелует её…
Утром взошло солнце величаво, пророчески, и всей своей пышностью, всем богатством своего блеска целовало её. Но не мёртвую. Она стояла, как вчера утром, закинув сплетённые руки за голову, окружённая чудесными волосами своими, что спадали до самой земли, и глядела широко открытыми глазами куда-то вдаль.
Её бледное, измученное лицо свидетельствовало о тяжёлой внутренней борьбе, но блеск её глаз говорил о победе. Стянув гордо брови, она уже со спокойным убеждением думала:
"Буду жить, — думала уже в сотый раз, — и идти той же дорогой, что и до сих пор. Это невозможно, чтобы я не победила или чтобы надо мной властвовало что-то иное, чем сама красота жизни". И, улыбнувшись впервые после того тяжёлого немого боя какой-то роскошной улыбкой, прошептала:
— Я же царевна!..
XIX
(Три года спустя).
Дядя Наталки, профессор Иванович, вернулся всего два часа назад из Ч., где провёл целый месяц у своей племянницы и её мужа, доктора Марко, и рассказывает своей жене, что у них видел.
— И чего ты так кричишь, Милечек, рассказывая мне всё это, будто я глухая? — перебила она его рассказ. — За тот месяц, что тебя не было дома, ты просто забыл, что у меня нервы ослаблены до крайности. Будь добр, говори тише или не повторяй мне одно и то же по нескольку раз!
Он удивлённо посмотрел на неё. До сих пор она никогда не жаловалась на нервы, даже говорила, что нервных болезней вовсе нет, что это лишь выдумки ленивых женщин.
— Разве я говорил так громко, Павлинка?
— Конечно! Просто кричишь, что они "живут себе прекрасно"! Мне достаточно услышать это один раз!
— Да, гм, да! Но ведь они и вправду живут прекрасно!
— Ну и что с того?
— Да ничего; меня это радует. Я никогда не надеялся, что её судьба будет иметь в себе столько счастья и красоты; что какой-нибудь мужчина будет её так любить и уважать, как её любит и боготворит Марко.
— Ага, ты хочешь сказать, что она всегда была такая своенравная и заносчивая? Ну, это не такое уж великое чудо, что она ему понравилась. Женщины знают разные способы, как заполучить мужа; кто её знает, как она поступила? Они поженились сразу после его возвращения из Индии и не были обручены хотя бы три недели. Разве это подобало?
Он сильно смутился.
— Павлинка, извини, но мне кажется, что в этом нет ничего неприличного.
— Так? Она должна была приехать к нам до того, как он ещё вернулся домой, и помолвка и венчание должны были состояться на моих глазах!
— Но ведь он не хотел, чтобы они снова расставались, и поэтому поженились так скоро. А что у них не было свадьбы такой, как ты себе представляешь, это другое дело. Оба не хотели этого. Но, несмотря на это, люди их уважают. А потом, если бы ты видела, Павлинка, как у них по-барски, как он обставил, например, её комнату, какая у неё библиотека, как они…
— Живут прекрасно!.. Ха-ха-ха! — перебила она его насмешливо, а затем добавила: — Не знаю, была ли бы она так счастлива со своим первым возлюбленным. Мне кажется, что нет, потому что он не такой, чтобы позволил плясать у себя на голове, её будто любил, а у другой денежки взял. Впрочем, я его и знать не хочу. Ты знаешь, Милечек, что он про меня сказал? Я узнала об этом только недавно. Он сказал, что у меня такой язык, что если бы я умерла, то его надо было бы отдельно убить! Ты слышал что-нибудь подобное? Ну, уж как я его ненавижу и как презираю, так ему больше и не нужно. Ты не слышал, как он живёт? Они с ним не встречаются?
— Не знаю, Павлинка. Знаю только, что у него уже есть сынок, которого зовут Каzimierz [147]. Марко не любит даже, чтобы при нём упоминали Орядина, а с его женой Наталка никогда не видится.
— Ну, так это понятно, что она не пойдёт к своей сопернице, хоть бы это была сама княгиня. Впрочем, где же ей теперь водиться с обычными женщинами? Ведь она занимается пером! Нет, Милечек, всего я ожидала от неё, зная её своенравный характер, но этого не ожидала, что, выйдя замуж, она не оставит своих причуд!
— Это не причуды. Она пишет с радостью, и люди читают то, что она пишет.
— Так она тебе сказала?
— Павлинка, это святая правда.
— А он что на это? Надеюсь, что хоть этим не увлекается?
— Напротив, он гордится этим и старается дать ей для этой работы как можно больше возможностей. Одну из её первых работ, с которой ей не везло, он тайком, чтобы она об этом не знала, послал одному очень известному литератору за границу с вопросом, можно ли по его мнению узнать из этой работы настоящий писательский талант и стоит ли автору дальше заниматься литературным трудом или оставить его. А тот прочёл рукопись и ответил, чтобы она непременно продолжала работать и никогда не бросала пера, что у неё есть талант. Тогда он всё ей открыл, и с того времени она работает с удвоенным рвением и говорит, что эта работа завершает её счастье. Так обстоит дело, Павлинка, и ты должна этому радоваться.
— Радоваться, Милечек? Радуйся ты, если можешь, я не могу радоваться. В мире нет правды!
— Эх, Павлинка, ты мне что-то слишком огорчена. Я бы как раз сказал, что в мире есть ещё правда!
— Есть? Ха-ха-ха! И ты действительно сказал бы это ввиду печальной судьбы твоих дочерей? Посмотри на Лену! Отдалась за престарелого чудака и, потеряв с детьми здоровье, дожила до того, что он считает куски хлеба, которые она кладёт в рот. А Катя, здоровая, хорошо воспитанная, красивая, как цветок, трудолюбивая, как муравей, дождалась в своём самом лучшем возрасте, что о ней не спрашивает ни один мужчина. И это у тебя "правда"? Чем заслужила себе Наталка такое бешеное счастье? Выпросила его у бога хоть одним вздохом? Или, может, послушанием твоим и моим нравственным наставлениям и увещаниям? Или, может, трудом? Таким трудом, какой приличествует женщине, каким занималась я в свои девичьи годы у родителей, а потом, выйдя замуж, и у себя, чтобы своему дому придать значение и характер, а детей воспитать честными и правыми людьми? Скажи! Ты, как мне кажется, ошеломлён чрезмерным счастьем своей племянницы, уже забыл смотреть на вещи трезвыми глазами! Но слава богу, что у меня не ослаб ум и что я, став непоколебимо на раз избранной позиции, не поступлюсь с неё никогда ни на шаг, — слава богу!
Он не отвечал и лишь выпускал из трубки раз за разом густые клубы дыма. На её упоминание о Лене сжало ему сердце, словно клещами. Это была правда; она не была счастлива в своём браке, и в её нынешней жизни редко выпадал день, который не был бы омрачён криками и ссорой; а между тем Наталка — о боже, как прекрасно жила со своим мужем! И перед его душой, переполненной ещё впечатлениями от пребывания у молодожёнов, возник один образ, и он погрузился в него всеми мыслями.
Однажды под вечер сидел он с Наталкой на веранде, украшенной цветами, и беседовал. Марко не было дома. Он уехал днём раньше по каким-то делам в другое место и должен был вернуться лишь на третий день.
Говорили, между прочим, о человеческом характере, о воспитании и о том, как складывается человеческая судьба. Затем она замолчала. Унеслась куда-то мыслями, её глаза сияли на белом лице, словно в волнении, и она показалась ему в торжественном настроении.
— Дядюшка, — заговорила она через какое-то время, — у меня нас



