СКАЗКА
I
Жил себе в нашем селе Иван, парень крепкий и красивый, но такой ленивый, такой ленивый, что упаси боже. Так его и прозвали — Иван Лентяй.
Правда, его лень сильно отличалась от твоей или моей, уважаемый читатель. И если бы нам пришлось ежедневно выполнять хотя бы половину той работы, которую обычно делал Иван Лентяй, то нам бы точно показалось, что мы совершили не меньше половины героических подвигов Геркулеса. Иван вставал чуть свет, ещё до восхода солнца, кормил, поил и чистил скот, точил косу, вязал лён, косил, молотил, колол дрова так, что искры сыпались, молол зерно на ручных жерновах, носил тяжести, рубил солому, таскал воду из реки — словом, выполнял тысячи тяжёлых и бесконечных работ, из которых и состоит крестьянская жизнь. С утра до ночи на ногах, вечно занят, он почти не отличался от бесчисленного множества серых фигур, разбросанных по божьему миру, которые ползают и суетятся, словно муравьи, и исчезают так же — как муравьи. Они словно часть самой элементарной силы земли и почти не оставляют за собой и крошки того, что зовётся историей. Живут, чтобы работать, а работают, чтобы не умереть с голоду — вот и всё. И так из поколения в поколение, без изменений, без послаблений, без, так сказать, какого-либо прогресса. И всё же было в Иване нечто, что выделяло его из общей крестьянской массы — это, собственно, и была его лень. Но беда его в том, что лень не могла проявляться в делах — по двум причинам. Во-первых, потому что Иван был мужик, а мужик, даже самый ленивый, обязан работать в десять раз больше, чем самый трудолюбивый «интеллигент». А во-вторых, судьба, как назло его природной лени, чисто в насмешку, сделала его батраком, бедняком без земли и дома, без семьи и рода. Вырос он среди чужих, понукаемый, забытый, обиженный, служил за еду и одежду — и потому обычное бремя крестьянской жизни давило на него с двойной силой. «Нанялся — продался», — говорит пословица. А какой же был бы хозяин, который, купив столь ценную вещь, как рабочая человеческая сила, не попытался бы извлечь из неё всю возможную выгоду до последней капли?
Вот поэтому лень Ивана Лентяя не могла проявляться в бездействии — в том, чтобы он ничего не делал. Об этом в его положении и речи быть не могло. Его врождённый недостаток выражался лишь в отвращении ко всякому труду, в том, что он постоянно бурчал, вздыхал и проклинал. Он ворчал и жаловался, вставая по утрам, проклинал восходящее солнце, с ненавистью смотрел на поля, политые его потом, обработанные его руками, но приносящие доход другому; и хотя он никогда не осмеливался проклинать или бить хозяйский скот — тот скот, к которому крестьяне обычно прикипают всей душой, как к родным, — он всё же, кормя, поя и чистя любимых волов или жеребят, «выкладывался» на хозяина, ворчал на богачей вообще, проклинал собственную долю, которая так упорно заставляла его добывать каждый, даже самый скромный, кусок хлеба трудом, причём трудом тяжёлым, адским. Не за дела, значит, а за слова и «настроение» осудили Ивана крестьяне, прозвав его Лентяем. И по-своему они были правы, ругая Ивана, презирая его, насмехаясь и неохотно беря в работники. Хотя сам Иван работал добросовестно, но его вечное ворчание, кислое и какое-то сонное лицо, тусклые глаза — всё это окутывало его атмосферой лени, которая заражала и ослабляла других. В крестьянской, в полевой работе, преимущественно коллективной — пример, энтузиазм, эта самая моральная «зараза» играет большую роль. Работник бодрый, весёлый, шутливый и певучий, у которого «глаза сверкают» и «жилы играют» при работе — это настоящее сокровище. Хотя сам он иногда делает меньше других, но под звуки его шуток, выдумок и песен, при виде его горящих глаз, ясного лица и сильных, ловких движений, работа у всех спорится, идёт легче и веселее; результат оказывается обычно щедрее, и люди устают меньше, довольны не столько оплатой, сколько самой работой. «Такой уже дух на работников напал», — говорят хозяева и очень стараются удержать у себя такого «духа», то есть именно того работника, который умеет «вдохновить» других.
Совсем иначе обстоит дело с ленивым работником. Недаром пословица говорит: «три дня не ешь, но весело гляди!» Такой работник, у которого взгляд невесёлый, может работать хоть и лучше всех, но для хозяина его труд ничего не стоит: один его вид, его вялые движения и ворчание приносят больше вреда, потому что портят настроение другим, заражают их ленью, подстрекают к недовольству. С ними работа становится в тягость, еда — невкусной, день — длинным, хозяин — жестоким, а плата — ничтожной, а в итоге оказывается, что и сделано мало и плохо. А что хуже всего — главный виновник делает вид, будто «моя хата с краю, я ничего не знаю»; его работа якобы самая лучшая, придраться вроде бы не к чему, и хозяин вынужден молча злиться про себя, да разве что зарекаться, что впредь не примет на работу этого проклятого «бурмила».
Вот таким бурмилой в крестьянской работе и был наш Иван Лентяй, и в этом была причина, по которой его не любили хозяева, неохотно нанимали, платили ему меньше других, кормили хуже, а иногда и вовсе без вины гнали со службы. Но всё это не только не исправляло Ивана, не подстёгивало его, а наоборот — делало его ещё кислее, отвращало от труда, от жизни, от людей и всего мира. Работа для него была самой нелюбимой, самой отвратительной вещью на свете, величайшей его мукой, которую он должен был преодолевать каждый день, каждый час, с невероятным напряжением всех своих сил, но в которой он так и не смог найти ни капли удовольствия.
II
Однажды послал хозяин Ивана в лес — наколоть сухих дров, связать вязанку и принести домой. День был летний, рабочий, и хозяин не хотел из-за какой-то охапки сушняка мучить лошадей. А то, что Иван устанет — так ерунда. Такому лентяю это только на пользу: хоть кости разомнёт.
Шёл Иван в лес с топором за поясом, и всё бурчал и проклинал. Пришёл, сел на старый пень — передохнуть немного, но и тогда не переставал ворчать и бубнить.
— Господи, — вздохнул он наконец, — чем провинилась душа моя перед тобой, что ты обрёк её на эту вечную каторгу? Разве не сжалишься надо мной, не позволишь мне хоть год, хоть месяц, хоть недельку пожить спокойно, счастливо, без этой проклятой работы? Ой, надоела мне до смерти эта работа! Ненавижу её, как раб — свои кандалы, но, как и раб, не могу от них избавиться даже на минуту. Даже во сне продолжаю работать, не расстаюсь со своей мукой. Боже, сжалься! Позволь мне хоть один день, хоть один час прожить без труда, без дум о труде!
Эти слова, произнесённые вслух, странно зазвучали в ушах Ивана. Он вскочил и напряг слух: ему почудилось, будто в тоне его слов звенел какой-то чужой голос, острый, пронизывающий душу, наполняющий её тревожным беспокойством. Он погрузился в лесную тишину — тишину, живую и вечно колышущуюся, словно волнение океана. Но ничего особенного не услышал. Был самый полдень, солнце пекло с безоблачного неба; громадные дубы, ели и берёзы дремали над его головой, ласково грея вершины в солнечном зное. В тенистой гуще играли миллионы крохотных комариков, их рои поднимались и опускались плавно, и их крылышки создавали нежный, едва слышный, но мелодичный шелест — будто сонное бренчание какого-то волшебного инструмента. Чем дольше вслушивался Иван в это журчание над собой, тем сильнее чувствовал, как его душа уходит в какой-то новый, прозрачный, тайный мир, почти касающийся реальности, но совершенно от неё отличный. Его охватило неведомое убаюкивающее чувство, будто мощная, мягкая, теплая волна несёт его куда-то — и он, наслаждаясь, бессильно отдаётся на волю этой волны.
И тут вдруг возник новый, острый и пронизывающий тон. Он нарушил предшествующую гармонию, но не разрушил её. Это был тоже тихий, едва слышный звук — будто зазвенела золотая мушка, но звук был каким-то странно собранным, напряжённым, полным невыразимой боли, мольбы и тоски. Иван сразу вспомнил, где и когда слышал этот тон.
О, это было давно! Тогда Иван был ещё пастухом, и вместе с другими ребятами пас хозяйский скот в этом же лесу. И вот однажды его товарищ Гринько обратил его внимание на большую, чёрную, блестящую муху, что кружилась вокруг коров, но не садилась на них. Иван никогда раньше не видел такой мухи и с любопытством следил за ней. Гринько тоже. Вдруг муха села на ель, нашла в ней узкую дырочку от сгнившего сучка, влезла туда и скрылась.
— Ага, попалась! — воскликнул Гринько и, найдя подходящую веточку, заткнул ею отверстие, заточив муху. — Слушай, как играет! — крикнул он, прижав ухо к ели.
Иван с тревогой тоже приложил ухо и услышал звук — тихий, тонкий, до глубины пронзающий, наполовину болезненный, наполовину жалобно-молящий, — и всё его существо задрожало от какой-то невыразимой печали.
— Гринько, выпусти её! — воскликнул он.
— А вот и нет! — ответил Гринько. — Хорошо, что поймал! Пусть мне играет!
И, пошевелив веточкой, снова прижал ухо и радостно прислушивался довольно долго, а потом сказал:
— Ну и играет! Честно, очень красиво играет!
— Отпусти её, Гринько, — просил Иван. — Мне её жалко.
— Кого тебе жалко? Муху? Ха-ха-ха! Вот это да, велика живность — муха!
— Но зачем же и муху мучить?
— Как зачем? Пусть мне играет!
— Отпусти её, Гринько. Я схожу за скотом в Глубокий овраг.
— Иди, дурачок, куда хочешь! Не отпущу, не хочу. А за скотом ты всё равно пойдёшь.
Иван не стал спорить, ведь знал заранее, что так и будет. А если бы не пошёл, старший пастух ещё и по шее бы дал. Но он всё-таки попытался возразить с другой стороны.
— Ну тогда я сам её выпущу!
— И не смей! — крикнул Гринько. — Это моя муха! Я её поймал и буду держать, пока сам не захочу отпустить!



