— Придется и ему бедовать, как и мне, а не пановать; придется учить его на столяра или на стельмаха, чтобы и ему не пришлось поневіряться в наймах. Мой отец был дидич, потому и пренебрегал ремеслом. Жаль, что отец не отдал меня в науку к столяру.
— Как же это вы так обеднели, если ваш отец был не бедный человек? — спросил я у Василия.
— Обеднеть не великая трудность, а разбогатеть — вот это трудность. Меня, наверное, побил лихой час с того времени, как граф напустил нищету в наш двор. Когда умер отец, у меня было денег больше трехсот карбованцев. Я купил пару добрых коней, справил панскую бричку, возил панов по всей округе из Фастова и из Белой Церкви тогда, когда еще не было железных дорог, держал и более простых коней, становился под хуру с грузом. Но однажды как-то повез я одного пана из Фастова далеконько, верст за шестьдесят. Возвращаюсь назад, а в Белой Церкви все жидовское местечко сгорело: погорели чуть не все жидовские хаты и лавки. Еду я через то пожарище, а у меня и в душе похолодело. Наверное, погорели и мои хаты, потому что обе стоят прямо на улице, недалеко от местечка, думаю я, да уже и коней не погоняю. Руки с вожжами и кнутом так и опали на колени, словно мертвые; сами кони как-то сумели довезти меня до моей усадьбы. Смотрю я, моего отцовского дома, что стоял над самой улицей, нет. Только головешки курятся. Дом стоял под ветром да под искрами и сгорел дотла. Немного чего из дома и вынесли, потому что пожар случился поздно, уже в обляги. Другая эта хата, что досталась мне от моей бабы, стояла дальше в садку, так как-то, Бог хранил, и не сгорела. Перебрался я в ту хату, эту, в которой вы были, выпроводив из нее одного панка-жильца, да и живу там до этого времени. А тут на тебе вторую беду, будто ко мне во двор повадились злыдни: через год, как-то летом, повел я к Роси поить коней. Завел я их в воду. Один конь лег в воде, побарахтался и встал. Потом лег и второй, начал переворачиваться да как-то набрал воды в уши. Как только вода залила уши, конь будто взбесился. Я тяну его к себе, к берегу, а он вырвался, вслепую кинулся в Рось на глубину, попал в ковбаню да и сел на дно. Другой конь почему-то занедужил, начал хиреть, и я должен был продать его за бесценок водовозу. Так и пропали мои кони ни за что ни про что. С того времени я потерял заработки, не смог купить других добрых коней, да и обеднел, и пришлось мне вот наняться за двенадцать карбованцев в месяц, на своих харчах, к одному старому здешнему пану, который когда-то держал одно село у графа в посессии, разбогател и теперь живет на бруке в своем домике в местечке. Днем я на службе, а ночевать иду домой. Теперь довелось мне служить наймитом у такого пана, который когда-то был точно таким же бедным шляхтичем, как теперь я. А он разбогател с графской ласки да с ласки графского управителя, то есть рондзы, теперь живет и хлеб жует без работы, потому что он католик. А я должен служить у него погонщиком, хотя мы когда-то были дидичи и державцы.
— Это мне странно. Как же это так случилось? — спрашивал я, удивленный.
— А так случилось, как теперь здесь везде по этим панским польским имениям у нас бывает. Еще люди помнят, как этот самый пан, у которого я служу наймитом, когда-то возил у своего отца мливо на мельницу, сидел сверху на мешках, пас отцовских коней в дубраве. А теперь он пан на всю губу, хоть нигде в школах не учился и едва умел читать и писать. Его отец был простой бедный шляхтич, а кое-кто говорит, что он даже был серый белоцерковский мужик. Но как только ксендзы затянули его в костел, и он стал перевертышем и начал добиваться ласки у панов, паны сразу посадили его лесничим в дубраве, а как подрос его сын, то и сына поставили пригончим возле работников на буряках, а потом и старого, и его сына взяли экономами на графские фермы. С того времени он так и пошел вверх и разбогател, потому что эти экономы обкрадывают панов сколько влезет в капшук и в карманы. А потом уже, когда насобирал немало денег, нашел себе сообщников, таких же, как и он, и с ними в складчину взял одно село у графа в посессию. Их товарищество распалось. Сообщники промотали свои деньги и отстали, а он удержал посессию сам и разбогател. Теперь он уже старый, уже не держит посессии; поставил себе дом на графской земле в местечке, платит за грунт чинш и живет себе да хлеб жует без работы. Таких здесь у вас наберется улицы две или даже три. Вот эти способны и детей учить в гимназии. А нам теперь до гимназий далеко, как куцому до зайца.
— Почему же вы не подыскивали себе места здесь же, в канцеляриях у пана? Их же здесь много. Или почему вы не стали хоть где-нибудь пригончим или экономом у какого-нибудь посессора?
— И искал, и спрашивал, да места паны мне не дали, потому что я не католик и не поляк. Здесь в канцеляриях, на фермах, в посессиях, в питлях, везде все места обсажены или поляками, или евреями, или и нашими людьми, только католиками, хоть они по-польски и говорить не умеют. Наших нигде не принимают на службу, разве уже будет недостача своих, тогда только заткнут пустую дыру или украинцем, или русским, или немцем. У нас здесь отняли этот хлеб у больших польских панов. Да я их не люблю и не верю им ни в чем. А отец мой после того горя стал недоверчивым и панам не верил; и я не верю им. Я и им, и всем не верю, даже своей жене, хоть хорошо знаю, что она никогда ни в чем меня не обманывает. Но как придет с торга и считает деньги, то все почему-то не верю ей, потому что я никому не верю. Аж мне самому это странно! — и чистосердечный Василий рассмеялся мелким веселым смехом.
Снова печальные думы и чувства зашевелились в моей душе. Я искренним сердцем сочувствовал этому безталанному человеку. Печальные мысли испортили мне радостные минуты посещения родного края, которого я давно не видел, которым любовался от всего сердца.
Улица уже подходила к концу. Там, где кончалась улица, сразу начинался старый густой парк, переделанный из старого вековечного леса. Выступили из сизой мглы длинные ряды тополей, что тянулись по улице под парком вниз к Роси, словно москали на муштре, поставленные в длиннейший ряд.
— Вот тут, панич, среди парка возле Роси когда-то была огромная гетманова псарня! — промолвил Свиклицкий и ткнул кнутовищем на тополя. — Какая это была псарня! Старый гетман Ксаверий любил охоту, держал двести да еще пятьдесят ловчих собак всяких там пород, всякой масти. Вон там стояли и казармы для собарни возле самого парка. Бывало, каждый день для собак режут вола. Как режут, бывало, мужики вола, здорового да круторогого, то чуть ли не плачут. Каждый день из мяса немцы варили юшку для собак. Наймиты-псари наливали юшку в мраморные корыта, а немцы только прохаживались и стерегли собак возле корыт, а после того собачьего обеда обтирали им платочками морды и носы, чтобы псы не лизались и не грызлись. Стрелять волков, лисиц и зайцев тогда, да и потом, было всем запрещено. Да и расплодилась же тогда сила волков! Сколько они покалечили и порвали скотины у людей! Хватали свиней, жеребят и телят, даже в сумерках, даже на улицах по селам. Теперь от той псарни и следа не осталось, потому что и большие магнаты немного поумнели. А какая была стадница у старого гетмана! Какие кони там были заведены! Я теперь и не вижу на стаднице таких коней, какие там были прежде. А какие тогда были у графов кареты! Какие были выезды на ловы! Бывало, выезжает сын старого гетмана Браницкого на ловы, словно король, а с ним едет сила панов и ловчих с собаками, что и всех пересчитать нельзя было. Как, бывало, въедут в лес, в гущу, то лес будто аж гудит, аж стонет. Трубы где-то раз за разом ревут, собаки лают, аж визжат, аж скулят. Ружья раз за разом только гур! гур! тресь! лясь! словно метель ломает старые ветви дубов. Эти дубравы над Росью будто ревели, как живые, а по ту сторону Роси, на холмах, эти ревы труб, это баханье ружей и лай псов звучали, словно катились эхом по холмам. В местечке было слышно тот гул стрельбы и труб, будто там где-то в дубраве случилась страшная баталия с нападением каких-то врагов. А следом за тем ловчим поездом выезжает второй поезд. Служники и повара вывозят всякие яства и вина, и бутылки с водкой. Идут с посудой и сложенными на возах шатрами для банкетов. А за ними тарабанятся на возах музыки. Везут столы, стулья. Говорил покойный отец, что как, бывало, выезжает та толпа, то кажется, будто целый графский дворец перевозят на другое жилье в дубраву, только не хватает пожитков и перин для ночевки... На поляне под дубами бесчисленное множество слуг, аж кишит, как муравьи в муравейнике, если его кто-то разворошит и разметает кучу. Служники натягивают под дубами шатры, будто где-то в походе на войне. Повара раскладывают огромный костер из труска и хвороста, чтобы разогревать привезенные яства. Рядами ставят столы и стулья и всякие дзиглики вокруг столов. Под вечер, когда солнце уже станет на вечернем краю, паны возвращаются с ружьями на плечах, все одетые в зеленый короткий наряд. Музыки играют. Череда псов выскакивает из леса на поляну и лает на музыкантов, визжит от радости. Стрелки сносят и сволакивают кучи застреленных коз, серн, лисиц, волков. Застреленных серн, лисиц, зайцев и волков складывают на продолговатые носилки, обкладывают и обтыкают зеленым листом и ветвями.
Аж тогда паны, бывало, садятся за столы на банкет. Служники снуют, казачки-хлопцы в красных штанах бегают, словно несамовитые, возле возов и костра, ставят посуду, бутылки и чарки на столы; служники подают всякие кушанья. Музыки играют без перестанку. Паны разговаривают, хохочут, аж эхо идет по лесу. Для собарни из резниц привозят, бывало, целого зарезанного вола и разбрасывают говядину по траве. Псари режут мясо на куски и кормят собак, изголодавшихся от беготни; бросают им отрезанные заячьи ножки. Голодные, перепавшие от гоняния по дубраве псы аж визжат. Паны пьют вина, пьют за здоровье ясновельможного старого гетмана и кричат — виват! виват! — аж пугают пташек в дубраве.
Покойный Чалый, который был директором Белоцерковской гимназии, издал биографию художника Сошенко, у отца которого графиня Александра Браницкая отняла землю, а граф сжег документы. Он вспоминает и о тех псарнях. Да и мне покойный говорил, что часто забирали все молоко по хатам для щенят.
А вечером весь поезд трогается в город, ко дворцу, словно длиннейшая валка чумаков едет из Крыма в степи.


