(ОЧЕРК ИЗ БОРИСЛАВСКОЙ ЖИЗНИ)
Яць Зелепуга был парень лентяй. Кто тридцать лет назад проходил через Борислав, мог быть уверен, что либо в корчме, либо где-то возле неё услышит пьяный, охрипший голос, который выводил всё одну и ту же меланхоличную песенку:
Ой, не жалуй, моя мила,
Что я пью,
Тогда будешь жаловать,
Как умру.
Любопытный мог всегда увидеть и самого певца, который либо сидел за корчемным столом с опущенной головой и колотил кулаками по столу в такт своей песне, либо ковылял, выписывая по улице ногами «мысленное» и прерывая свой напев короткими монологами вроде следующего:
— Проклятые пархи-жиды! Знаю я, знаю, чего вам хочется! Но го, го! Не дождётесь! Яць Зелепуга — это не мягкий хлеб, чтобы из него коников лепить!
Остановится на минуту, широко расставив ноги и стараясь удержать своё тело в равновесии, и снова затянет охрипшим голосом: «Ой, не жалуй, моя мила!»... но тут же и оборвёт.
— Эге, не жалуй! Вот в том-то и дело, что некому уж и жалеть. Пошла моя милая к господу богу на склад, а мне теперь всё равно. Немного там того достатка осталось, да на чёрта он мне сдался! Для кого мне свою работу оставлять? Своего рода не имею, а жёнкин род — ге, ге, не дождётесь, богачики, чтобы вы моей мизерией тешились! Лучше всё через горло пропущу — и скотину, и хозяйство, и землю! Пусть идёт, пусть ваше не будет! Ой, и залили же вы нам сала за шкуру, богачи-клапачи!
Снова оборвёт и затянет песню, размахивая сжатыми кулаками:
Один богач у другого
И спрашивает:
— За что же эта голытьба
Напивается?
— Ой, дай тебе, богачик,
В глазах не станет,
Что голытьба горько работает,
Да сладко пьёт!
Лентяй был тот Яць Зелепуга. Правда, пока жила жена, держался он не худо. Хоть имел всего лишь шесть моргов плохой земли, всё же не ходил ни к кому хлеба занимать. Были они вдвоём: что сделали, то и имели. Жили экономно и спокойно, работали на своём наделе, так что и соседи их уважали. Детей имели несколько, но все повмирали; последняя дочь умерла в восемнадцать лет. Смерть этой дочери была первым ударом, пробившим брешь в доселе счастливой жизни Зелепуги. Жена его была из богатого рода и имела в Бориславе ещё трёх братьев, зажиточных хозяев. Принесла она своему мужу в приданое ещё шесть моргов земли, смежных с его собственным наделом. Но после смерти последней дочери шурины-богачи начали всякими способами наседать на Зелепугу и его жену, чтобы отдали им назад ту «родовую» землю.
— На что вам! — говорили ласково. — Вы уже оба старые, детей у вас не будет, доживёте свой век и на тех шести моргах, что у вас остаются, а у нас у каждого детей много.
Послушала Евка этих слов, подписала несчастную «цессию», братья отобрали её отцовскую земельку и сразу же продали её жидам под нефтяные скважины. Такая измена до глубины возмутила обоих Зелепуг.
— Как же так, господа шурины, — говорил им Яць, встретив как-то в корчме. — Это по-божески и по-людски поступать так, как вы с нами сделали? Разве для того мы вам уступили часть вашей родины, чтобы на ней жиди ямы копали, а вы чтобы имели за что пить?
— Иди, старый дурак! — ответил один шурин. — Вы ж нам при людях уступили, а для чего уступаете, о том речи не было. А раз уступили, то поле наше. А раз оно наше, то нам вольно делать с ним, что нам нравится.
— Неправда! — отрезал Яць. — Мы только для того вам уступили, чтобы вашим детям было где разместиться. Жидам продать — невелика хитрость, это каждый сумеет.
— Видно, что не каждый, — смеясь, ответил другой шурин, — коли вы не сумели, а мы сумели.
— Смеётесь, смейтесь, но я это так плазом не спущу.
— А что ж сделаешь?
— Уже я знаю, что сделаю, только не знаю, будет ли вам это сладко.
— Ну, иди, старый, иди, не делай из себя дурака, — сказал третий шурин, хлопнув его по плечу. — Вот лучше сядь с нами и выпей по полквартирки, а что с воза упало, то пропало.
— Сесть-то я сяду, — строго ответил Яць, — и выпить тоже выпью, но от правды не отступлю. Созову людей, созову свидетелей, пусть они нас рассудят, справедлива ли ваша работа.
— Ну, что ж, зови, пусть судят! — сказал один из шуринов. — Только заранее тебе скажем, что нам наплевать на тот суд. Что нам сделают? Разве сами деньги сложат и землю у жидов выкупят?
Правду сказать, Яць Зелепуга о земле и не думал. Болела его только «неправда» и хитрость шуринов, их он хотел вывести «перед людьми и перед свидетелями», а уж принесёт ли это какую пользу, и мыслью не касался. Потому слова шурина были для него как удар кулаком между глаз. Он качнулся и окинул всех троих мутным взглядом.
— А, вот оно как: плюёте на людей, на громаду! Иуды какие-то! Да плюнул бы на вас весь свет! Отцовскую землю жидам продали и смеются! Да чтоб вас та святая земелька после смерти из гробов повыкидывала!
Слово за слово, и между Яцем и шуринами дошло до драки, в которой шурины так побили старого Зелепугу, что и впрямь пришлось звать и людей, и свидетелей, и баб-знахарок. Плача и проклиная, побежала Ячиха по братним хатам, чтобы поднять братьев против мужей. Те стали на её сторону, видя, что с того злополучного случая с землёй их мужья так и не вылезают из корчмы. Началась настоящая родственная война с обычными приключениями: ссорами, проклятиями, криками на всё село и драками. Что женщинам в этой войне больше всего доставалось, об этом и говорить нечего. Одна в припадке гнева ошпарила своему кипятком босые ноги так, что два месяца он не мог подняться с постели, и тем спасла остаток денег за проданную жидам землю от полной растраты. У другой характер менялся: когда муж был трезв, он побеждал и бил жену, а когда был пьян, жена побеждала мужа и, на великую радость жидов, тащила его за волосы из корчмы домой, приговаривая при этом нравоучения и для лучшей памяти вколачивая их кулаком в плечи и затылок. Хуже всего пошло у третьего шурина: там муж с женой так перегрызлись, что жена убежала от мужа в прислуги, детей забрала и раздала по людям, а муж за два года пропил и промотал всё хозяйство, скот и землю и нанялся копать ямы у того самого жида, которому продали часть Ячишиной земли.
Страшно и тяжело было слушать то, что происходило между братом и сестрой в ту пору. Выйдет бывало брат утром на работу, обычно уже нетрезвый, в грязной, замызганной полотнянке, с лицом, почерневшим как земля, сгорбленный и словно прибитый, а сестра выглянет из своей хаты, выбежит во двор да как начнёт плакать, как начнёт проклинать — господи боже! И брата ей жаль, хоть он так плохо с ней обошёлся, и родины жаль: сама не знает, на кого плакать, на кого божьей кары просить.
— А охотнее бы я, братик мой, видела, чтобы тебя самого в эту землю закапывали, чем чтобы ты её тут рыл да копал для нехристей! Ну, копай, поганец, копай, может, там докопаешься до косточек покойников отца да деда. Присмотрись к ним хорошенько, потому что, верно, оба в гробу на другой бок перевернулись, слыша, как вы их память, их кровавую землю чтите! А не забудь там сказать покойникам, в каких ты теперь почестях у пана жида пребываешь, как спишь под жидовской лавкой, ешь вместе с жидовскими собаками и как жидовские бахуры возле корчмы на тебе, как на лошади, ездят ради забавы! Скажи им это, скажи!
А потом вдруг, заломив руки над головой, как не заголосит, не зарыдает, словно над покойником:
— Братик мой, соколик сизый! Разве я тебя не любила! Разве я возле тебя не хлопотала, ещё когда ты маленький был, когда мы, словно овёс мелкий, без мамы остались! Разве я мало ночей не спала, ухаживая за тобой, когда ты заболел! Разве думала я, несчастная, что нас так злая доля повернёт, что буду на тебя божьей кары просить! Не дай бог легко умереть тем, кто тебя на такую дорогу вывел, кто тебя вот так на посмешище, на людскую потеху пустил!
Проклятия брат слушал молча, понурившись, как вол, который, опустив голову, принимает удары. Но эти причитания и воспоминания детских лет рвали ему душу, кровавили сердце, жгли хуже жгучего огня. И вот раз, выпив больше обычного, не смог стерпеть этого причитания и, крикнув: «А не будешь ты уж раз тихо, старая ведьма!», кинул в сестру «камешком». Сам он утверждал, что это был камешек не больше кулака, но, должно быть, он был больше и брошен с немалой силой, потому что сестра не только сразу замолкла, но и тут же упала на землю с глухим стоном. На тот стон выбежал Яць из хаты и поднял жену: у неё было выбито левое глазное яблоко и на лбу кровавая рана от левой брови поперёк почти до самых волос. Не кричала, не стонала много, только обморок за обмороком. Полуживую повезли её в Дрогобыч; врачи сказали, что не только левый глаз совсем потерян, но ещё и кость черепа проломлена. Помучившись несколько дней, Ячиха умерла, а её брата взяли в тюрьму. Там он и умер, не дождавшись суда.
С того времени Яць Зелепуга начал пить напропалую. Осточертел ему дом, осточертело хозяйство, осточертела громада. Когда ему молодицы советовали снова жениться, он только рукой махал, словно желая совсем отогнать от себя эту мысль. Не сразу, но понемногу дошло до того, что жестяной полквартирок стал единственным существом на свете, о котором он заботился.
Так прошло два года со смерти Ячихи. Совсем в никуда свёлся Зелепуга. Хозяйство было совершенно заброшено и разорено, скот забрал жид за водку, зерно давно было распродано, заборы поломаны, даже большая часть хозяйской утвари перекочевала из хаты в корчму. Яць Зелепуга приходил домой только на ночь — целыми днями просиживал в корчме. Пил мало, но для его ослабленного и истощённого организма хватало двух-трёх чарок, чтобы совсем затуманить голову. Ел ещё меньше. Единственной живой струной, которая ещё звучала в нём, была ненависть к «богачам», хотя, правду говоря, те богачи с каждым днём всё больше теряли землю под ногами, уступая её жидам, которые всё большими толпами стекались в Борислав, привлечённые желанием быстрых и лёгких прибылей на нефтяных промыслах.
Иногда, впрочем, в трезвые минуты, Яць Зелепуга ясно видел, к чему всё идёт. Накинув гуну нараспашку, в барашковой шапке на голове и засунув руки за пазуху, шёл он нередко шаткой походкой вдоль бориславской улицы, неспокойно водя глазами и сплёвывая время от времени, как человек, которого сильно мучит жажда.
— Боже мой, что тут делается, что тут творится! — шептал.



