Что значило то начальное «Нагуляешься», я так и не узнал никогда. Но помню, что когда в конце курса, после экзамена я вернулся с «премией» — книгой, как «первый премиант», и показал ему книгу, Чемеринский погладил меня по голове, помолчал долго, а потом каким-то радостно взволнованным голосом произнёс:
Нагуляешься!
Здоров будь!
Шуток, смеха от него я не слышал никогда. Однако он любил слушать шутливые рассказы пана Станислава и иногда как бы припечатывал их лаконичными замечаниями общего содержания, чаще всего сложенными тоже в рифму. Помню, как однажды, выслушав длинный спор между мастером и хозяйкой, где каждый упрекал другого в глупости, а себе приписывал ум, Чемеринский, пошевелив чёрными усами, повернулся к пану Станиславу и громко сказал:
Все на одно идём:
Дураками живём,
Дураками умрём,
В том лишь всё дело,
Чтоб наше дуренство
Другим под нос не смердело.
После этих слов мастер страшно покраснел, ссора между ним и хозяйкой оборвалась, и хотя Чемеринскому ни он, ни она ничего не сказали, однако через пару недель его отправили.
IV
Отдельное место занимает в моих воспоминаниях ученик Ясько Романский. Это был единственный, кроме меня, малолетний в доме и потому мой естественный товарищ. Живой, решительный, острый на язык, но зато не слишком проворный в работе, циничный и без всяких скрупулов в многих делах, которые для меня были «предѣл, его же не прейдеши», он был тип городского мальчишки, полная противоположность того несмелого и боязливого деревенского парня, каким был я. Не удивительно, что он первый вводил меня во многие детали городской цивилизации, учил узнавать время по часам, различать четвертные удары от часовых, ориентироваться в городе, находить нужные лавки, улицы, мастерские, заведения. Под его руководством я по воскресеньям и праздникам после обеда отправлялся на далёкие окраины Дрогобыча, где у него были родственники и знакомые. В другой раз, когда надо было сидеть дома, а работы не было, он учил меня мелодиям польских колядок и других песен из кантичек, и часто, сидя в пустой мастерской, склонясь над засаленной старой кантичкой, мы изо всех сил выкрикивали известный колядочный припев:
Hej, hej, jedni grali,
Drudzy tańcowali,
Pasterze na lirze!*
От Яська я впервые узнал и цену денег. В деревне я видел, как все дорожили деньгами, хлопотали о них, но какой их практический прок, чем они могут быть для человека, это оставалось для меня тайной. Крестьяне покупали за деньги очень мало: соль, перец, кожу на сапоги — значит, вещи, ничем не привлекательные для моей детской фантазии. Большая часть их денег шла в какую-то неясную для меня бездну, которая звалась «штайрантом», о которой крестьяне всегда говорили с каким-то страхом, так что и я привык видеть в ней что-то страшное и нелюдское. И когда в деревне мне случалось иметь несколько крейцеров — обычно зажиточные гости дарили детям хозяев по крейцеру или два «на обаринок» — то я не знал, что с ними делать, и, поигравшись, или терял их, или отдавал матери. Здесь впервые я узнал ценность денег как источника разных удовольствий. Ясько учил меня менять деньги на конфеты, яблоки, орехи, рассказывал о разных способах, как в городе зарабатывают и тратят деньги, описывал заработки нищих, водоносов, сборщиков обрезков и костей, перекупщиц, садовников и разных категорий того мелкого рабочего люда, что жил в промышленной части Дрогобыча, расположенной вокруг бориславского и трускавецкого трактов, Солёного Ставка и жупы. Здесь не было ни просторных садов, ни огородов, засеянных луком, капустой, картофелем и огурцами, что составляли главное средство дохода в Лишнянской, Задворной и Зварицкой окраинах. Тамошних людей, наполовину земледельцев, наполовину мещан, здешние ремесленники высмеивали, называли луковниками, передразнивали их мягкое произношение:
— Цоловице, цоловице, мозе, купите цыбулецки!
Под руководством Яська я заходил в тесные дома тех ремесленников и заработчиков. У меня была знакомая флячница Якубова, которая зарабатывала на хлеб, продавая каждую понедельник горячие фляки на рынке, в сенях. У неё был муж, какой-то ремесленник, редко бывавший дома, но и тут было то же, что и с моей «тётей»: хотя Якубова была маленькая и невзрачная женщина, в доме, очевидно, главенствовала она, и во всей округе все знали Якубову, а её мужа если и вспоминали, то разве как «мужа Якубовой». И вообще должен сказать, что, прожив восемь лет среди дрогобычских ремесленников и присмотревшись к их жизни вблизи, я вынес впечатление, что женщины в тех семьях занимают, если не верховодное, то хотя бы равное положение с мужчинами, отличаются умом и энергией, а более всего — бойким и неутомимым языком. Ни до, ни после в моей жизни я не слышал, чтобы кто-то говорил по-русски так быстро, как некоторые дрогобычские мещанки. Эта их духовная преимущественность над мужьями, вероятно, происходит от того, что мужья — ремесленники, вынужденные специализироваться на одной механической, обычно сидячей работе, корпя над ней день за днём, неделю за неделей и год за годом, теряют гибкость ума, энергию и находчивость; зато женщины, на плечи которых ложится и ведение хозяйства, и забота о детях, и работа в огороде, а часто и переговоры с клиентами, приходящими за работой, или продажа готового товара на базаре, как раз приобретают те качества, что делают их главными в доме.
Ясько учил меня также городским забавам, которых не знают сельские дети: игре в мяч, в кички, запускать змея, ловить воробьёв на самолов. Правда, к этим забавам я не был охоч, зато тем более был благодарен ему, что осенью каждое воскресенье он водил меня в окрестности Дрогобыча, на Горку, к реке и в поля, где мы собирали спелый и первым морозом прихваченный терн, который потом в мастерской пекли и ели. Мастер Гучинский нашёл на одном берегу шершавый и мягкий песчаник, который служил ему вместо пемзы при шлифовке досок, и не раз посылал нас с Яськом за свежим запасом такого камня. Иногда мы заходили в лес и находили грибы; тут я был учителем Яська, умея с детства от отца различать разные виды грибов — съедобных и ядовитых. Мы собирали семена разных трав для канареек и щеглов, которых мастер любил держать в клетках, или ходили с мешком за крупными лесными муравьями, которых «тётя» варила для купелей себе, потому что уже тогда страдала ревматизмом в ногах, прожив более двадцати лет в сыром доме на болотистом месте. Поздняя осень доставляла мне с Яськом другие развлечения во дворе. С огорода выкапывали овощи, квасили капусту и огурцы, во дворе разводили огонь, варили повидло из слив, а в сенях в другом котле варили клей из воловьих жил и отходов скотской кожи. Всё это были занятия, которых я никогда не видел в деревне, и всё это новое и интересное для меня умел Ясько объяснить и сделать ещё интереснее своими рассказами и шутками.
Отец Яська жил неподалёку от нас, имел свой дом и огород, а кроме того, ходил на заработки в «большую фабрику» — рафинерию нефти и земного воска, которая как раз тогда была недавно построена за Дрогобычем, на бориславском тракте, у реки. При какой-то взрывной аварии ему обожгло руки и ноги, и мы с Яськом каждое воскресенье навещали его в больнице — это были первые мои посещения в том доме боли и карболки. Старый Романский был грамотный человек; в том маленьком мире, что группировался вокруг дома «тёти» Кошицкой, он был одной из ярких звёзд, считался умным и опытным человеком. Я помню до сих пор его страшные раны, которые я видел в больнице, когда их перевязывали, и чёрную табличку над его головой с надписью «Brandwunden»*, и большой молитвенник, лежавший возле него, и его пожелтевшее, мученическое лицо, не выражавшее боли, а лишь какую-то безграничную тоску...
Как-то вскоре потом, не дожидаясь отцовского выздоровления, Ясько покинул мастерскую Гучинского. Мастер был им недоволен и, хотя он отучился уже четыре года, не хотел его освободить. Ясько сбежал из мастерской, покинул родной дом, взяв с собой лишь кое-что из одежды и два ринских деньгами, и отправился с этим запасом во Львов. Львов в моей фантазии лежал где-то в мифической дали. Железной дороги тогда ещё не было, на фуре надо было ехать туда два или три дня, а пешком идти — я и не знал, как долго. Я дивился Яськовой смелости, что он сам, без денег и без всякой ясной цели, пустился в такую дальнюю дорогу. Первое его письмо к матери, которое спустя несколько дней тревожного ожидания и поисков дало ей наконец уверенность, что случилось с её сыном, произвело немалую сенсацию в мастерской. Его прочитал вслух сам мастер и на память вычислял, какой дорогой и как далеко зашёл Ясько в первый день, в каком селе купил себе кислого молока с хлебом, в какой корчме ночевал. Больше вестей от него до меня не доходило. Куда он подался во Львове и что с ним стало, я так никогда и не узнал. Он пропал для меня бесследно, как вещь, что упадёт с воза во время быстрой езды.
V
Каждую пятницу и субботу наступало время артистического выступления «тёти» Кошицкой — время росписи сундуков. Эту часть работы она чаще всего брала на себя; её рисунки отличались неслыханно пёстрым подбором красок и причудливыми очертаниями цветов. Правда, и то и другое не выходило из старого шаблона, но «тётя» любила при росписи давать волю руке и менять краски. Вместо свекольного обрамления делала синее; прямое стебло растения вместо белого — зелёным, листочки фантастической «розы» расписывала не в три колечка, а в четыре: внутреннее колечко — киноварью, среднее — зелёным, потом жёлтым или синим, наконец — белым; листьев вовсе не было. Чаще всего по углам рисунка помещала ещё по одной «розе» с листочками в три колечка. Рисуя, ходила вокруг сундука, окидывала взглядом знатока всю роспись, брала то горшочек с зелёной краской, то с синей, красной, жёлтой, белой, и тут подведёт, там ободок сделает, там проведёт линию — пока целое не удовлетворит её нетребовательного вкуса. И при этом из её уст непрерывно лились набожные песни, вперемежку польские и русские. Вот она заканчивает страшноватую «розу», рисунок и цвета которой могли бы удивить и самого дикого дикаря, и при этом её голос выводит:
Ах, тяжкая утрата!
Адовы врата
Откроются широко.
А вы, грешные
И проклятые,
Идите в пропасть глубоко!
Через минуту её рука, вооружённая кисточкой с зелёной краской, делает по красному завитки, похожие на еврейские спирально закрученные пейсы, а из её уст течёт куда более гуманная струя слов и звуков:
A ty, pani dworko,
Kluczyki na kołku — hej nam, hej!
Kolęda, kolęda, kolęda!
Kaź wódki dolewać
Będziem dobrze śpiewać — hej nam, hej!
Kolęda, kolęda, kolęda!
Я поначалу смотрел с большим благоговением на эти «тётины» артистические упражнения, восхищался её мастерством и вкусом и любовался завершёнными творениями.



