• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

В столярной мастерской

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «В столярной мастерской» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

(ИЗ МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ)

I

В жизни, как в долгой дороге: что с воза упало, то пропало. А воспоминания, словно заботливый хозяин, идут по долгим годам той дорогой и ищут-спрашивают давно потерянное.

Верно, и следа уже нет от той столярной мастерской на бориславском тракте в Дрогобыче, где мне пришлось провести первые три года моей городской жизни. Это был старый домик во дворе, отделённый от улицы чуть более видным, но крайне неопрятным еврейским домом и ещё одной огромной еврейской халупой, где находился шинок, а за потоком — вонючей дубильней. С запада и юга к нему примыкал небольшой огород, засаженный капустой, свёклой и прочей неприхотливой зеленью. Во дворе перед домом лежали кучи стружек, визжали толпы еврейчат; с улицы доносился шинковый гам, а от дубильни — дурной смрад. Все постройки были деревянные, снизу гнилые, так как место было сырое. Вот таким было окружение, в котором прошли первые три года моей городской жизни.

Это была та «станция у Кошицкой», о которой долгие недели до того разговаривали мои родные, решив отдать меня в школу «в город». Эта Кошицкая, владелица домика с огородом и столярной мастерской, приходилась какой-то родственницей — не знаю, отцу или матери, — и мне велели называть её «тётей». Это была женщина средних лет, значительно за тридцать, с остатками некогда имевшейся красоты на пожелтевшем и сморщенном лице, необыкновенно разговорчивая, как вообще все дрогобычские ремесленницы. Она была русинка и ходила в церковь, хотя не чуждалась и костёла, особенно любила польские песнопения, которых знала на память великое множество и охотно пела за работой.

Кошицкой звали её по старой памяти, по первому мужу, хотя тогда она уже несколько лет как была замужем за Гучинским, значительно моложе её, который когда-то был подмастерьем у её мужа и ещё тогда в неё влюбился. Потом он служил в армии, участвовал в итальянской кампании 1859 года и умел рассказывать о Венеции, хотя из его рассказов в моей памяти не осталось ничего интересного. Там, в Италии, он получил известие о смерти своего прежнего мастера и о том, что Кошицкая овдовела. Оттуда он писал ей горячие любовные письма, которые Кошицкая хранила в своём комоде в уголке, в коробочке, выложенной итальянскими ракушками и, вероятно, привезённой самим Гучинским как сувенир из Венеции. Однажды, во время одной из частых ссор между старшей женой и младшим мужем, Кошицкая достала эти письма и велела мне их читать. Когда я, едва выговаривая эти малограмотные солдатские строки, дошёл до патетического места: «Jeżeli cię nie kocham abym sobie trzy razy nogę złamał»*, Кошицкая, вытирая слёзы, крикнула мужу:

— Ты думаешь, бог уже забыл, как ты клялся? О, бог не забыл, нет! Сломаешь ты себе ещё ногу на ровной дороге, я тебе это говорю!

В общем, Гучинский был хоть и хороший работник, но человек ничем не примечательный. Для знакомых и соседей он хоть и был «пан мастер», а за глаза оставался «мужем Кошицкой». Говорили, что она как-то его обманула и приманила, да и сам Гучинский в своей ограниченной голове со временем, вероятно, утвердился в этой мысли, потому что не раз в ссоре, перефразируя известное место своего венецианского письма, выкрикивал:

— Wolałem sobie trzy razy w jednem miejscu nogę złamać niż się ze starą babą związać!*

Разговор в мастерской обычно шёл по-русски, хотя подмастерьями бывали и русины, и поляки; только Гучинский с женой в минуты интимных прений говорил по-польски. Не знаю, что было причиной этих, обычно довольно громких, прений, которые иногда заканчивались баталиями, после которых Кошицкая день или два лежала в постели с головой, обвязанной мокрыми полотенцами. Давал ли Гучинский, молодой, необычайно темпераментный человек, повод Кошицкой для ревности, или же он сам был недоволен тем, что у них не было детей, сказать не могу. Кажется, его раздражало положение молодого мужа при старшей жене, а может, и чувство, что умом, опытом и энергией она всё же держит верх над ним. Говорили, что после свадьбы им предсказали несчастливую жизнь и его скорую смерть перед ней. Две восковые свечки, совершенно одинаковой длины и толщины, прикрепили на стене над головами молодых, чтобы горели во время свадебного обеда. Одна должна была означать его судьбу, а другая — её. Говорят, что пламя обеих свечей всё время отворачивалось одно от другого в разные стороны, а в конце его свеча погасла, догорев едва до половины. Я уверен, что это гадание было первым ушатом холодной воды на горячие мечты Гучинского, которого тянула к Кошицкой, вероятно, её предприимчивость и энергия, а не холодный расчёт на столярную мастерскую, оставленную Кошицким, и небольшую недвижимость его вдовы. Сам он был откуда-то из западной Галиции и не принёс Кошицкой ничего, кроме своего красного лица, горячей крови, здоровых, работящих рук и не слишком приятной привычки напиваться допьяна каждое воскресенье. Оба они свято верили, что свадебное гадание непременно сбудется, и с того самого момента свечи их жизни начали гореть каждая в свою сторону. Следы пламени тех свадебных свечей ещё были видны на деревянной стене в мастерской; их ни не замазывали, ни не соскребали: две чёрные полоски, выжженные в деревянной стене, разной длины и расходящиеся в разные стороны — это был настоящий символ этого неудачного брака.

II

Было воскресенье, утро прекрасного осеннего дня. Я вышел на узкий дворик позади «тётиного» домика — не на тот просторный, общий двор, что лежал перед домом, а на задний, маленький, ещё грязнее переднего, окружённый забором, полный дубильного вонища и смрада от совсем примитивно устроенных отхожих мест. Вдали, на башне церкви Святой Троицы и в польском костёле звонили колокола. Солнце ярко пылало на безоблачном небе. В воздухе, высоко над этим вонючим и грязным гнездом, витала какая-то радость, какой-то праздничный настрой. В моей душе слышался весёлый шум леса, плеск чистой речки, мелькали фигуры крестьян в чистых белых рубашках и девушек в красных юбках с лентами на головах. Меня что-то сжало за сердце, словно чёрный рак крепкими клешнями. Я весь встрепенулся; по мне прошло смутное чувство, что этот чёрный рак, ухватив меня сейчас за сердце, уже никогда его не отпустит.

Я взглянул в щёлку забора в одну сторону. За забором был огород, засаженный зеленью; те же широколистые свёклы, худые кочаны капусты и редко разбросанные стебли кукурузы, что и перед окнами мастерской. Два-три подсолнуха оборачивали прямо ко мне свои жёлтые круглые цветы, словно худые, от зависти пожелтевшие лица. Зелёный укроп выбивался из-под стелющихся огурцов. Пузатая, полосатая тыква развалилась на грядке и грела на солнце свой пёстрый бок. Среди капусты горделиво стоял тёмно-зелёный конопляник, один-одинёшенек, широко разветвлённый и могучий, почти с человека ростом, а внизу толщиной с рукоять кочерги. Я долго и с любопытством разглядывал его: такой конопли у нас в селе я никогда не видел.

Дальше за грядками шёл небольшой сад с фруктовыми деревьями. Красные яблоки горделиво рдели на солнце; груши облепили ветви большой груши так густо, что листьев почти не было видно. Тонкие ветки слив склонялись под тяжестью тёмно-синих слив. Настоящий рай для детской фантазии! Настоящий, да вот беда — загороженный высоким дощатым забором, без калитки и перелаза, и в котором мне за эти три года так и не довелось побывать ни разу.

Как долго я глядел в щёлку на этот фантастический рай — не помню. И, наверное, я бы ещё долго не оторвался от него, если бы меня не насторожил какой-то необычный шорох за другим забором, тем, что отделял дворик от дубильни. Я отвёл глаза от щели, сквозь которую был виден огород с садом, и заглянул в другую. Там был совсем иной вид. Маленький двор, с трёх сторон окружённый низкими, обшарпанными зданиями дубильни, походил скорее на отвратительную свалку, чем на двор. Клочья гнилой соломы, пучки коровьей шерсти, срезанной со шкур, кучи дубильной извести и вымоченной, перебродившей коры, черепки от горшков и тарелок и один-одинёшенек дуплистый, толстоголовый верб, у которого большая часть веток уже совсем засохла, а на оставшихся трепетала редкая, преждевременно пожелтевшая листва — вот что составляло этот неприглядный пейзаж. Но не хватало и живого штриха. Невысокий парень, еврей, с длинными, искусно в спираль закрученными пейсами, в грязной ермолке на коротко остриженной голове, весь грязный и оборванный, с идиотским выражением лица, как раз нёс на плечах прехорошенького телёнка. Вынес из-за угла, из какого-то невидимого входа, что вёл из дубильни на этот двор, и, подтащив к середине свалки, бухнул его на землю. Только теперь я увидел, что рядом с этим телёнком лежал ещё один, белый с чёрным пятном над глазом. У обоих были связаны все четыре ноги вместе, они лежали тихо, беспомощно, не сопротивляясь, а только своими синими, печальными глазами смотрели как будто в немом оцепенении на эту омерзительную нору, куда их в непонятной цели притащил этот еврей. Но когда тот достал из-за голенища здоровый, блестящий нож и начал, идиотски ухмыляясь, пробовать пальцем его острие, телята каким-то странным инстинктом поняли, что им грозит, начали вырываться и биться, а потом жалобно заблеяли оба в один голос.

Еврей не обратил на это внимания. Подойдя к одному телёнку, он опустился одним коленом на его тело с такой силой, что, казалось, его рёбра хрустнули. Теленок сразу замолчал. Еврей взял его голову, поднял вверх и повернул так, что мордочка упёрлась в его колено, а глаза на мгновение встретились с моим взглядом. Потом медленно провёл ножом по натянутой шее. Острый нож входил в тело всё дальше и глубже, пока из-под него не брызнула рубиновая струя крови, сверкая на солнце, как дорогой хрусталь. Резник, перерезав одним движением шею телёнка до половины, вынул нож из раны и вытер о голову телёнка, которую в ту же секунду бросил на землю. Теленок начал биться, пока горячая кровь струёй не била из его раны. Еврей смотрел на эту кровь с какой-то дьявольской радостью, и снова на его лице заиграла идиотская улыбка. Он одной ногой наступил на разрезанную шею телёнка и, придавив её, держал до тех пор, пока вся кровь не стекла в навоз, а в теле не осталось ни малейшего движения.