— Ведь я же видела, как Юлька, убегая, упала, а вы прыгнули за ней в овраг.
— Привиделось вам, панна Маня! — сказал он, улыбаясь. — В никакой овраг я не прыгал, панну Юльку вовсе не видел, пока мы не оказались у костра.
«Ов, — подумала я, — что-то, бедняга, совсем худо, если ты уже с такого далека начинаешь выкручиваться! Бедная наша Юлька!»
Пришли мы на квартиру, умылись, переоделись, зашили, где что в ночи по чащобам пооборвалось, позавтракали, и вот слышим — звонят. Это уже созывают богомольцев на богослужение. Мы все сразу тронулись. Выходим на дорогу, а там снова беготня, крик, народ толпится, да не в сторону костёла, а в противоположную. Позаполняли придорожные канавы, кто-то карабкается на деревья, а повсюду гул:
— Резуны! Резуны! Резуны идут!
Вчерашнего переполоха и следа нет. Все любопытны посмотреть на этих резунов, но не боятся их. Вот проехали по дороге два ландсдрагона на гнедых конях, в блестящих шлемах, с карабинами за спиной. Народ засуетился. И вот показалось внизу на пути облако пыли. Слышится какой-то глухой гул, словно стон какого-то великана... ближе... ближе... и вот передние уже могут разглядеть первую шеренгу людей, шедших по дороге, напевая и вздыхая. Это были мазуры — резуны. Когда приблизились, все паломники расступились, пососкальзывали с дороги в канавы, дали им дорогу, и они пошли отсюда прямо к костёлу между двумя шеренгами любопытных зрителей. Шли кучно, плотно, понурив головы. В своих грязных полотняных, надвинутых на глаза магерках они выглядели, как огромный кусок серой, тощей земли, что, сорвавшись с места, катится куда-то в бездну. Их лица были тоже землистого цвета, неприветливые; на некоторых уже обозначились следы голода и нужды. Ни улыбки, ни приветствия, ни поклона. Когда поравнялись с первыми рядами богомольцев, их гурт остановился на миг, а потом все они хором протянули жалобную песню:
Przed oczy twoje, Panie,
Winy nasze składamy;
A karanie, które za nie odbieramy,
Wyrównywamy*.
Нас холодом пробрало, когда мы услышали эти голоса, — те самые, что ещё полгода назад ревели: «Bij! Rźnij! Młóć!»* Вот как быстро прижала их божья рука! Люди не наказывали их за их поступки, власть ещё и награждала, а вот что теперь с ними! Шли все, как осуждённые, как проклятые. Когда приблизились к костёлу, настоятель вышел им навстречу в орнате с крестом и сказал:
— Люди! Целуйте крест, встаньте на колени и молитесь здесь, перед костёлом, а в костёл я вас не пущу!
Они бросились целовать крест, встали на колени и всё только умоляли:
— Допустите нас к исповеди! Никого из нас не допустили к пасхальной исповеди! Хотим исповедаться!
— Хорошо, — сказал ксёндз-настоятель, — будут вам исповедники, но только завтра. Сегодня большой праздник, все священники заняты. Подождите до завтра.
Так они и стояли на коленях или лежали крестом на земле всё время, пока служили суму. Какой бы ни была огромная теснота богомольцев, но к резунам никто не прикасался, людской поток обходил их стороной, как разлившаяся вода обходит высокий холм.
Служат суму. Органы играют. Среди народа, толпящегося не только в костёле, но и кругом, протискиваются клирики с кружками, бренча накиданными в них деньгами. Люди бросают денег столько, что каждые несколько шагов кружки наполняются, их относят в ризницу и высыпают в большие кадки. Но к мазурам никто с кружкой не подходит: настоятель запретил принимать от них какие-либо пожертвования.
Наша компания медленно пробирается к костёлу; у бокового алтаря справа ксёндз-капуцин должен был служить мессу на наше намерение и причащать нас всех. Это длилось около двух часов, пока мы, сквозь море людских тел, протиснулись на своё место и вытеснили оттуда других, кто уже выслушал своё богослужение и причастился. Компания за компанией шла по очереди, и вот дошла очередь до нас.
Встали мы в боковом нефе костёла, ждём. Ксёндз-капуцин ещё в исповедальне, заканчивает исповедовать. Закончил, перекрестил кающегося, трижды постучал по решётке, встал и идёт в ризницу. И тут, из середины нашей компании, раздался пронзительный крик:
— Хочу к ксёндзу! Хочу к ксёндзу!
Все обернулись. Что такое? Ах, это Юлька! Она, которая до сих пор шла, двигалась, как без сознания, и не говорила ни слова, вдруг вновь обрела речь. Кричит и пробивается в ризницу.
— Что с тобой, Юлька? Что тебе? Как тебе? — расспрашивают её со всех сторон, но она, не обращая внимания, всё кричит своё:
— Хочу к ксёндзу! Хочу к ксёндзу!
Её пропустили. Пошла в ризницу. Я взглянула на пана Бронислава и вижу: побледнел, съёжился, глаза в землю, рад бы, видно, провалиться сквозь землю, да куда там!
Ждём мы, ждём, и вот открываются двери ризницы, ксёндз-капуцин высовывает голову, зовёт пана Винценция, паню Гжехоткову, зовёт пана Бронислава и, наконец, меня. Входим, а наша Юлька стоит на коленях перед алтариком, в слезах, всхлипывает и вытирает глаза платком.
— Пан Бронислав, — обращается ксёндз-капуцин к нему, — вот эта панна призналась мне, что вчера ночью, воспользовавшись общим переполохом, в лесу вы её изнасиловали. Правда это?
— Нет, — смело ответил пан Бронислав. — Я не видел её в лесу и ни о каком насилии не знаю. Она была в обмороке... она больна... сама не понимает, что говорит.
— Парень, не лги! — резко крикнул ксёндз-капуцин. — Хочешь, я сейчас позову врача, и если окажется, что панна говорит правду, я передам дело в уголовный суд.
— А Маня подтвердит, что, когда я, убегая, упала в овраг, пан Бронислав прыгнул за мной, поднял меня на руки и, вместо того чтобы вынести на дорогу, унёс дальше в чащу.
Мы даже удивились. Всё это произнесла наша Юлька совсем ясно и разумно, словно никогда и не была без сознания.
Пан Бронислав попытался улыбнуться. Не обращая внимания на слова Юльки, он повернулся к ксёндзу-капуцину:
— Я не имею ничего против, чтобы врач осмотрел эту панну. Но если у неё что-то не так, это ещё не доказательство, что я это сделал. Я ни о чём не знаю.
Тут ксёндз-капуцин рассердился.
— Дурак! — крикнул он и, схватив пана Бронислава за ухо, потащил его к распятию. — Вот здесь! На колени! — И всё держит парня за ухо, нагибает вниз. — И присягни мне на свою душу, что ты ни в чём не виноват! Говори за мной: клянусь богу...
Пан Бронислав молчал.
— Говори: клянусь...
Пан Бронислав всё молчал.
— Клянись! — настаивал ксёндз-капуцин. — А нет — сейчас пишу донос в суд и отдаю тебя в руки ландсдрагонам. Помимо преступления насилия, будет ещё преступление осквернения святого места. А знаешь, чем это пахнет? Слыхал про Шпильберг и Куфштайн?
Не знаю уж, страх ли перед присягой, или страх перед арестом сломил отвагу Бронислава. Достаточно того, что он всё же признался, что подшутил над Юлькой, но вовсе не со злым умыслом, потому что хотел на ней жениться.
— Так? — резко ответил ксёндз. — А зачем же теперь отнекивался? Так поступают честные кавалеры? Фу, стыдись! Нет, у тебя стыда нет. Тебя надо, как быка, брать на повод. Сейчас же поклянись перед этим распятием и в присутствии этих свидетелей, что, как только вернёшься во Львов, посватаешь эту панну. И сейчас же дашь на заповеди и попросишь ксёндза-пароха, чтобы написал мне подтверждение об этом, а если нет, то я передам это дело в уголовный суд. Это оскорбление для нашего святого места.
Бедный Бронислав вынужден был поклясться. Ксёндз в добавление отказал ему в причастии, и он, вырвавшись из костёла до окончания службы, тут же отправился во Львов. Если увидишь его где-нибудь, передай ему поклон от меня, но, упаси бог, сказать, что знаешь всю эту историю!
А нам после богослужения ксёндз-капуцин прочёл очень красивую науку и за то, что в нашей компании произошёл такой неприятный случай и оскорбление святого места, велел нам возвращаться в Самбор и там поклониться чудотворной новосамборской Матери, а потом заказывать службу в каждой церкви, какую встретим по дороге, и, заказав службу, выслушать её самим и идти пешком до самого Львова. Вот мы и возвращаемся, а по пути остановились на ночлег в Фельштине. А завтра будем в Самборе, где думаем пробыть целый день.
И подумай себе, какая хитрая бестия эта Юлька! Пока мы не вышли из Кальварии, она всё время плакала, ни с кем не говорила, — ну, просто шла, как зарезанная. А как пришли в Фельштин, расположились на ночь, и я взялась её утешать, она как не расхохочется, как не бросится мне на шею давай целовать!
— Ну что! — говорит. — Ловко я поймала этого ветренника? Не бойся, я всё обдумала! Я знала очень хорошо, что делаю. А он подлец! Видал, отпираться начал! Но я ему покажу! Теперь он у меня в руках. Будет у меня тонко свистеть!
Ну, подумаешь ли, чтобы такая святая и божья имела такую хитрую жилку? Я ещё не успела опомниться, а она снова меня обнимает и целует...
— И тебе спасибо, Манюся! — говорит мне. — Я знаю, ты хотела мне устроить скандал, а в лучшем случае связать с ненужным человеком. Но надеюсь на бога, что твои злые замыслы обернутся мне во благо. А пока спасибо тебе! Как будем свадьбу справлять, приглашу тебя первой дружкой. Не откажешь, Манюся, правда?
Ну, посмотри на такую гадину! Кто бы мог подумать!
Ну, довольно! Вот тебе вся история, только прошу тебя, никому об этом не говори. Особенно ради уважения к святому месту. Если бы наши старшие узнали, как всё было, то могли бы и не позволить барышням ходить на эти отпусты. Правда, и это бы мало помогло, потому что, как говорил старый дьяк от святых пятниц, когда между барышней и кавалером появится «поползновение», то не отмоешь его никакой святой водой.
Бывай здорова! Целую тебя,
твоя
Маня.
_____________________
1 Сердечная мати (польск.). — Ред.
* Звезда прекрасная, величественная, Мария с Голгофы! (польск.). — Ред.
* Счастлив, кто себе патрона Иосифа имеет за покровителя (польск.). — Ред.
* Четыре года пас я скот в этой долине и никогда не слышал об этой новости (польск.). — Ред.
* «Золотой алтарик» (молитвенник) (польск.). — Ред.
* «Из духа благочестия» (польск.). — Ред.
* Услышал я чудесный голос,
Как Мария кличет нас:
«Идите ко мне, мои дети,
Зову вас, ах, зову вас!» (польск.). — Ред.
* Моя вина! (лат.). — Ред.
* Перед очи твои, Господи,
Слагаем наши вины;
А кару, что за них получаем,
Отплачиваем (польск.).



