Хотя я боялась не за свою, а за его любовь. Женщины как-то лучше умеют удерживать поэзию своего чувства среди житейской прозы, чем мужчины.
— Вы думаете?
— Мне так кажется. А впрочем, это неважно. Ведь это одно не остановило бы меня. Ведь всё равно его любовь могла исчезнуть если не от нищеты, то от долгой разлуки, а то и просто "так".
— Вы не верили в него?
— Нет, не то чтобы… Ну, конечно, в себе увереннее. Вот и мне казалось, что моя любовь "сильна, как смерть"…
— А однако? — спросил поэт с надеждой в голосе.
Она улыбнулась печально и иронично:
— А однако — смерть сильнее, к сожалению, должна я это признать. Она сильнее даже того, что казалось мне крепче и моей любви, крепче и дороже её, да, дороже.
— Что же это?
— Неужели не догадываетесь? Ах, эти поэты мудрее на бумаге, чем в жизни! Конечно, мой талант. Вот для него страшны были те нищета и нужда!
Поэт уже смотрел на неё прежним взглядом, не пряча глаз.
— Но ведь вы сами зарабатывали немало, — всё же возразил он.
— Такая перелётная птица, какой я была и должна была быть по условиям нашей сцены, могла зарабатывать только перелётами — запасов я не имела и никогда не умела их копить, — а свив гнездо постоянное, я лишилась бы и заработков. Ещё если бы он был актёром… а то не может же хроникёр мелкой прессы в каждом маленьком городе устраиваться в другую газету. Это не так легко.
— Это правда.
— На мои тогдашние заработки мы, конечно, могли бы прожить вдвоём, даже, может быть, и с семьёй, если бы он перестал зарабатывать и жил, ездя со мной, на мой счёт. Но он и слышать о том не хотел.
— Это понятно, — рассудительно заметил поэт.
Актриса вспыхнула.
— Ну конечно! Вам это понятно! Что мужчина может из-за каких-то мещанских предрассудков разбить сердце себе и своей любимой — вам это понятно!
— Это не предрассудки, это элементарная порядочность.
— Именно "элементарная"! Всё у вас, мужчин, "элементарное"! Ну, а если бы я жила на его жалкие "строчные", отказавшись от своей профессии ради любви, то это была бы "элементарная непорядочность"?
— Это совсем другое дело. При современных условиях…
Актриса замахала руками.
— Знаю, знаю, знаю! Слыхала тысячу раз! Скучно. Элементарно. Довольно. То же самое и он говорил. Я ненавидела его в такие минуты.
Поэт решил не настаивать на этой теме.
— Может быть, он мог бы иметь какой-то заработок при вашей труппе? — неуверенно вставил он.
— Какой? Суфлёром быть? Или "гопакистом" может? Он же даже и в хор не пригоден, а статистов наша труппа с собой не возит. Он, пожалуй, и на это бы согласился. Но это уже слишком. Этого уже наши актёрские предрассудки не позволяют. "Законный муж" примы — "звезды", "нашей знаменитой" или какой там ещё — и "торчит на сцене" статистом, в немых ролях, служит мальчиком на побегушках, "углы подпирает"… Нет, нет, вы этого, может, и не понимаете, но это не-воз-мож-но! Я вам говорю. Он был бы "круглой бездарностью" на сцене… Так же, как и вы! — добавила она вдруг.
Поэт покраснел.
— Причём тут я? Да я ведь никогда и не выступал на сцене — откуда же вы знаете, может быть…
— Нет, нет, "не может"! В этих вещах у меня безошибочный нюх. "Круглая бездарность", говорю вам, — она задиристо смотрела ему в глаза, — брр… я не знаю, этого, пожалуй, и моя любовь бы не выдержала!
В глазах поэта блеснул злой огонёк.
— Однако же тот… ваш знакомый, кажется, не проявлял особой "одарённости" и в своей литературе, это же вы сами говорили.
— Ах, это совсем другое дело!
Поэт пожал плечами презрительно:
— Не понимаю, почему! Какая разница?
— Газетчик может себе быть трижды бездарным, и всё же его назовут "честным тружеником прессы", а не "шантрапой".
— Ну, если всё дело для вас в словах…
— А почему бы и нет? Надеюсь, не вы будете меня учить пренебрежению словами…
— Ну, так ведь есть же и слово "писака"!
Она густо, пятнисто покраснела и сверкнула на него глазами:
— Да что вы себе думаете!
— Простите…
— Как бы он ни был в литературе, моё ближайшее общество того не сумело бы измерить и приравнять к моему положению. Пусть бы даже он был последним в редакции, или хоть совсем без профессии, а за кулисами у нас он был бы только моим мужем, а не театральным прислужником.
— Чрезвычайно милое положение: "муж царицы!" — не удержался поэт.
— Ничуть не хуже, чем "жена своего мужа".
Они оба переглянулись остро, враждебно. Наступило снова молчание, дольше прежних.
— Дайте мне папироску, — заговорила наконец актриса усталым равнодушным голосом.
Поэт уже смягчился и чувствовал себя как-то виноватым перед ней.
— Не могу, — возразил он, — вам вредно курить.
— Разве не всё равно, что мне вредно, что нет?
— Кому вы это говорите? — с нежным упрёком сказал поэт и неожиданно добавил. — Я вас обидел?
— Нет. Только мне расхотелось говорить.
Поэт пристально посмотрел на её лицо; её глаза были опущены, но и так она не выдержала этого пристального взгляда и отвернулась к стене.
Он взял её руку в обе свои: — Не сердитесь. Я сам не знаю, откуда взялась была эта злая искорка между нами. Теперь её нет — правда?
— Правда…
Она повернулась к нему и заговорила, будто не было никакого перерыва: — Так или иначе, мы разошлись. То есть я отошла от него. Я перешла в другую, худшую труппу, на худшие условия, лишь бы уехать из того города и податься на край света. Да, я поехала аж в Сибирь, чтобы не иметь соблазна вернуться "проведать" моего несуженого друга…
— Несуженого? Пожалуй, непринятого?
— Всё равно. Это не была какая-то моя прихоть. Я же вам говорю — я за свой талант боялась, потому что действительно он бы не устоял против мелкой семейной нужды, ему был бы мат. То есть я думала тогда, что только в том случае был бы мат, а оно вышло: верти-верть, крути-верть, а всё в головах смерть! Ха-ха-ха!..
— О Господи, с этим смехом!
Поэт хрустнул пальцами.
Она вскрикнула: — Не делайте этого! Я не переношу!
Поэт сложил руки, но заметил: — Видите, я не смею делать того, что вам неприятно, а вы…
— Конечно! потому что вы здоровы, а я больна. Не перебивайте, я не могу так говорить… Итак, я уехала в Сибирь. Я думала, что, принеся такую тяжёлую жертву своему божеству, я уже стану навеки великой жрицей его.
— И это была правда! — горячо заметил поэт.
— Нет. Неправда. Я это лучше знаю. Не жрицей, рабыней почувствовала я себя с того времени. Мне казалось, будто какие-то цепи опутали меня, я забывала, что это же я сама заковала себя, и я кляла какую-то неизвестную силу… А впрочем, может, и вправду это какая-то неизвестная сила раскроила мне сердце и душу надвое…
— Это уж такая доля артистов и поэтов, что они кровью сердца своего поливают себе путь к бессмертию! — немного патетически заметил поэт.
Актриса скривилась.
— Эх, болтовня! А впрочем, за поэтов не буду спорить, вам это лучше знать. Я не поэтесса. Что же до актёров, то, прежде всего, какое там наше актёрское бессмертие? Сколько букв, записанных в истории искусства? Чьё сердце забьётся, читая те буквы, так лет… через десять?
— Ну, это уж вы мало отмерили.
— Всё равно. Достаточно того, что такое "бессмертие" можно измерить… Нет, нет, нет, нам надо жить, а не надеяться на бессмертие, тогда только мы чувствуем себя и великими, и бессмертными. Пока я жила, была беззаботна, в согласии с собой и со своим талантом, я была счастлива и действительно была чего-то стоила на сцене. Пока я не узнала собственного великого несчастья, горя, что заполоняло всю душу до конца, я могла "вживаться" искренне в свою роль — вы же знаете, моё emploi[76] было сильно-драматические характеры, — потому что у меня был неисчерпанный фонд чувства, не израсходованного на свою собственную жизнь. Я знала только то горе, что написано в драмах, и я верила, что оно таким бывает и в жизни. Я жила тем написанным горем на сцене, а вне сцены отдыхала от него и набиралась новой силы. Когда-то я была очень весёлой "славной подругой", — вы не знаете…
— Нет, я слышал…
— Всё равно. Не в том дело… Так вот… Когда я узнала на себе, в живой жизни, что такое горе и как совершаются человеческие жертвы, мне как-то сразу стали безразличны мои роли. Малейший фальш резал меня, и я часами мучилась, подбирая "естественный" тон к тем фальшивым банальностям, которыми пересыпаны пьесы моего репертуара (а то ведь были ещё не худшие пьесы!). Я перестала "играть нутром", я начала изучать роли.
— Но ведь это высшая стадия драматического таланта! — воскликнул поэт и хотел начать длинное доказательство этого утверждения, но она остановила его рукой.
— Может быть. Не в том дело. Если бы я перешла к этой стадии ещё тогда, когда была счастлива, может, это пошло бы на пользу и мне, и таланту, а так… это была только непрерывная мука. Я всё сравнивала написанное горе со своим ненаписанным, и это было мне мерилом при изучении. Я вспоминала, как на самом деле плачут от разлуки, что на самом деле говорят на прощание, как на самом деле теряют сознание от горя, и это раздирало мне сердце, а роли казались карикатурами на меня саму и на мои страдания. Я не раз выходила на сцену с тоской в душе и со страхом: как я буду играть эту непритворную ложь? В самом деле, порой аж циганский пот пробивал! Но "студия" выручала и долго никто ничего не замечал. Только, знаете, это уже как раз было не лицедейство, а лицемерие… После таких спектаклей я возвращалась домой совершенно разбитая, утомлённая, разочарованная и уже не понимала, зачем и кому принесла я жертву. Талант казался мне тогда каким-то бездушным, расписным линяющими красками идолом, и я начинала ненавидеть его, и ничего не было мне страшнее той ненависти, это была какая-то пропасть, и я летела в неё стремглав…
В глазах поэта светились и сочувствие, и жалость к ней, но он заставил себя сказать спокойно: — Но ведь не всё было так фальшиво в тех ваших ролях. Я знаю ваш репертуар. Там встречаются по крайней мере места, а то и целые роли будто живьём выхваченные из действительности. Разве вам этого не казалось?
— Это было ещё хуже, — сказала она, не отвечая прямо, — когда случались такие места, то я уже совсем не играла ни "нутром", ни "разумом", я рыдала и погибала от тоски публично, забывая не раз о публике и о пьесе, да и о словах своей роли. В самом деле, меня не раз стоило бы "помелом со сцены" прогнать за такое "исполнение", но публика и критика прощали мне всё — за истерику. Когда вслед за мной вся женская половина публики корчилась в истерическом припадке, то это называлось моим "триумфом", и сибирские богачи дарили мне соболя и самоцветы. А для меня тот "триумф" не заканчивался на сцене, я часто целые ночи продолжала свою "игру" ещё и дома, пока смертельная усталость или убийственные дозы наркотиков не оглушали меня.



