Все пёстрые шёлковые платки, шёлковые материи, серебряные монеты, разноцветные широкие шерстяные пояса, все богато тканые, белые, как снег, сорочки, шкуры медведей, которых он сам убил, все вышитые кожухи — всё это он вынес бы наверх и окружил ею.
Своего чёрного коня с резным седлом, украшенным серебром, что достался ему ещё от деда, — он тоже подарил бы ей, потому что, само собой разумеется, она не смела бы ходить пешком. Настоящая гуцулка так не делает.
Разве что коню не вздумалось бы вставать под ней на дыбы, как он любил это делать возле каждого моста, — тогда ему пришёл бы конец! Он бы тут же его застрелил, как золотогривую кобылу, что однажды подарил ему в полонине какой-то пан. Он хотел ей вычистить рану на ноге, а она за это ударила его копытом в бок так, что он почти две недели должен был сидеть дома, как калека. Потом он за неё заплатил, может, даже переплатил, и она своё получила! Да, он добрый, когда добрый… но когда злой! Он зарыл руки в волосы, потёр себе лоб и всё думал, как бы её мог достать. Уж он что-нибудь придумает.
Ведь у него ещё есть красная шёлковая хустка, которая выпала у неё из-за пояса и которую она забыла взять с собой. Как она пахла! Бог знает, среди каких трав она лежала. С этой хусткой он может пойти и к старой гуцульской знахарке. Она наверняка поможет, если уж ничто другое не поможет. Но пока что он не хочет иметь дела с бабами. Сам хочет что-нибудь придумать.
Дверь из хаты отворилась, и вышла его мать, позвала его к ужину.
— Не хочу есть, — ответил он грустно, не поднимая головы.
— Бог с тобой, сын мой, — ответила она важно, — но мне кажется, что к тебе хочет привязаться хворь. Пусть Христос её удержит… пусть добрые святые её убьют.
С озабоченным лицом она потрогала его лоб и пыталась заглянуть ему в глаза. Он отвёл взгляд от её тревожно вопрошающих глаз.
— Вот видишь! — сказала мать с торжествующей горечью. — Они сглазили тебя там, в долине. Бог бы им воздал. Дай-ка, я высосу с твоего лба нечистое.
И, целуя, высосала с его лба уроки.
— Так, теперь будет легче; а потом снова погашу уголь и окурю хату травами. Ах, — жаловалась она, — несчастный тот час, когда ты срубил это дерево. Вернулся ко мне домой больной и с неспокойной головой. Сопилку не берёшь в руки и почти не ешь. Святые убьют зло, обрушат его на твоих врагов. Ну, иди в дом… чего ты тут с топором?
— Хочу идти в лес.
— Зачем?
— Хочу срубить ещё одну ель.
— Ты с ума сошёл? Боже тебя сохрани! — сказала испуганно. — Хочешь второй раз быть заключённым… и заболеть? Оставь, милый, оставь. Ещё держит тебя злая година, и ты ещё не совсем чист.
— Я пойду, мама, должен идти, — ответил мрачно и опустил голову, закрыв лицо обеими руками.
— Я, — продолжал он, — хочу поставить здесь, возле колыбы, ещё один загон для овец. Может какая-нибудь заболеет, и ты бы за ней присматривала, пока я в лесу с другими или с конями. Я это сделаю, мама. А сейчас я спущусь с горы к реке, где ловлю струмов, и срублю там ель. Там лес гуще, чем где-либо, и звук топора потеряется. Я срублю дерево у самой земли и покрою пень мхом. Тут же на месте нарублю себе жердей и брошу щепу в воду, пусть потом кто-нибудь идёт и подаст на меня в суд! Я не боюсь!
Последние слова он произнёс с мрачной решимостью и поднялся.
— А теперь я иду, мама; будьте здоровы и не ждите меня до полуночи.
— Если это уж необходимо, то иди, — сказала печально мать, — но лучше было бы, если б ты остался дома. Да и погода ещё может перемениться; сегодня не до конца выветрилось.
— Нет. Сегодня буря больше не придёт: вон уже мигает вечерняя заря, да и месяц нынче полон.
— Иди же с Богом. Ужин я тебе сохраню и, пока ты придёшь, буду прясть и молиться за тебя.
Быстро сходил он с знакомой, поросшей лесом горы, нетерпеливо сбивая ногой сухие ветки или куски дерева, что лежали на дороге. Глубокая тишина царила в лесу, и только его сильный шаг или изредка вырвавшееся проклятие, когда он оступался, прерывали её.
«А таки я её достану!» — думал он со зловещей радостью.
«Спущусь прямо к реке и срублю там, где лес пореже и куда ходят люди, самую здоровую ель. Тогда кто-то пойдёт и донесёт на меня в долине панам; они снова захотят меня запереть на сорок восемь часов; а я пойду к адвокату и буду там крутиться, пока она не придёт!»
«Может, она его дочь?.. Да нет, она лишь шутила, говоря, что видела его там очень часто! Почему он её не видел? А почему видел его жену? Ту резкую, страшную даму, что всегда смотрела ему на ноги, когда входила в канцелярию, а он там был. Это не может быть её мать… она не может принадлежать туда, она должна быть чьей-то другой… Она говорит по-русски, тогда как её мать говорила Бог знает на каком страшном языке. Он её ненавидит. Он знает только одно. Будет там, у адвоката, ждать, пока она где-то не появится, и тогда он пойдёт за ней… и тогда она уже должна будет быть его.
Всё остальное ему безразлично, совсем не в голове.
Он шёл всё быстрее и быстрее. Уже было недалеко до цели. Сквозь редеющий лес уже мигали в лунном свете волны горной реки.
Ещё несколько шагов — и он будет на месте.
Прямо перед ним, у самого подножия горы, текла река; вздутая сегодняшней бурей, она неслась большими пенистыми волнами, которые печально блестели в лунном свете.
Он остановился, облокотился о ель и посмотрел далеко вперёд.
Красивее и величественнее, чем когда-либо, сияла перед его глазами вся гряда гор, освещённая магическим лунным светом, миллионами звёзд, была она прекрасна, словно в сказке.
Видел ли он и слышал ли он величавую красоту природы? Он привык с детства к великолепным видам гор, знал ясные, как день, тихие безмолвные летние ночи, ведь не одну он провёл без сна, стерегуя коней; но всё же… всё же, когда взгляд его поднимался за вершины, окутанные голубыми облаками, сердце его охватывала глубокая и непостижимая тоска!
А тут, у его ног, колыхались волны и бормотали что-то печальное, их звуки пробудили в его сердце… слёзы. Да, ему стало тяжело, он почувствовал себя одиноким и сам не понял, как начал петь… Настоящий сын своего народа, он искал утешения в песне.
Далеко и широко разлилась в этой тишине тоскливая дума и слилась в прекрасную гармонию с красотой ясной ночи.
Он швырнул шапку на землю, словно в ней гнездились все его грустные мысли.
Когда он шёл сюда, то накинул на шею платок. Сильный запах, исходивший от платка и который он вообще заметил на нём, довёл его до того, что она ещё живее встала перед его душой. Тоска и неотступное желание её ещё сильнее проснулись.
Он повернулся спиной к реке.
Крайняя ель на берегу получила первый удар. Сначала удары шли медленно, ровно, потом быстрее, сильнее. Так он работал более часа, не отдыхая ни минуты. Какая-то горячка овладела им. Неустанно думал он о ней. Она так живо стояла перед его душой во всей своей пленительной красоте и со всеми своими словами и улыбкой. Он словно ещё раз всё переживал с ней.
Какая она красивая, какая чудесно красивая была!
Ко всему тому ещё тот сон!
Сон тот ещё был в его памяти. Вот если бы теперь ещё «чувствовать её прикосновение, чувствовать её мягкие тёплые члены…
«Должен меня искать!» — услышал он вдруг совсем рядом. И вздрогнул, перестал рубить. Почти в ту же минуту повторились слова: «Должен меня искать!»
Да, это был её голос… её голос!
Пока он успел опомниться, затрещала и зашаталась ель и, падая, чуть не задела его, если бы он вовремя не отскочил в сторону. Он испугался, как никогда в жизни, и все волосы встали у него дыбом.
Что это такое?
Он оглянулся и всмотрелся в воду… оттуда раздались слова, так громко и так ясно…
Но ничто не двигалось. Волны шли одна за другой, не слишком быстро, но и не медленно, всё новые и новые. Ель упала в воду, а волны поднимали её на свои спины медленно, важно и величаво уносили.
А так всё остальное было тихо-тихо, словно чего-то ожидало… Деревья на берегу, да и весь лес — всё словно должно было так быть, чтобы что-то увидеть.
Волны блестели в лунном свете, а над ними тянулись голубоватые облачные фигуры, нет, нет, они были повсюду, они собрались, словно хотели всё задушить и победить.
От безумного того ужаса его охватила дрожь, и он бы зарычал, этот зверь, но вдруг вспомнил о Боге. Крестился раз, другой, третий, много раз — потом, словно по внезапному внутреннему приказу, сорвал с шеи шёлковый платок и, смяв в руке, бросил в воду.
И тут же всё стало ему ясно.
Она ведьма… ведьма!! О святая Мать Божья! О все святые!
Куда он забрёл? И с кем имел дело?
Чувство бешеной ненависти к ней овладело им.
Он бы убил её на месте, растоптал, раздавил, как собаку, как червяка… И вот он, словно молния, разгадывает загадку за загадкой…
Не зря у неё красные волосы.
Не зря от неё пахло травами. Не зря она была такая чудесно красивая, так похожая на Матерь Божью, ведь только этим могла его околдовать!
Не зря бродила по лесу. Какой христианин ходит в лес слушать, как он шумит?
А почему она не хотела сказать, кто она? И зачем ей нужно было быть тогда во дворе, когда он не мог вспомнить её лица?
А там… у неё и счастья не было? Только совсем проклятые Богом его не имеют… Немного счастья Бог даёт каждому. Она хотела отнять у него счастье. Ха-ха-ха!
«Должен меня искать! — шипела во сне. — Конечно, искать!» Чтобы он пришёл сюда, шёл за её зовом Бог знает куда, заблудился и попал в лапы её рода, а его счастье чтобы перешло к ней! Почему она спрашивала, один ли он в семье? Лишь единственные особенно счастливы. И почему она тогда не обещала, что придёт снова, если она действительно была девушка и христианская дочь? Почему не боялась, когда была в лесу совсем одна? А перед ним притворялась, что боится! Он же не Довбуш!
Когда он сказал ей, что в лесу ничего не видно, она ответила, что видит в лесу то, чего обычно не видят. И раз за разом смотрела на него своими большими мерцающими, заколдованными глазами — пока он не потерял голову!
Гром бы её поразил! Пусть её поразит и уничтожит с лица земли все её следы. Или пусть окаменеет, или пусть её живую разорвут дикие кони, или пусть провалится в землю; да, пусть упадёт с какой-нибудь скалы и провалится в землю!
Он почти совсем успокоился.
Идёт домой, и такой трезвый, такой, «каким был прежде», что чуть не смеётся. Ещё одна мысль сверкнула в его голове. Всё это должно было случиться, потому что он переселился в свою новую хату наверху, не освятив её прежде!
Но завтра же пойдёт к священнику….



