• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Приключение с Кобзарем

Мирный Панас

Читать онлайн «Приключение с Кобзарем» | Автор «Мирный Панас»

Это было ещё при крепостном праве.

Мне исполнилось тринадцать лет, а брат мой был на два года моложе меня. Нас в семье только двое и было. Мы ещё жили дома, на хуторе, в пяти верстах от города, хотя папа, а больше всего мама давно уже хлопотали о том, чтобы отдать нас в школу. Меня готовили в институт, а брата в корпус, да только ждали, пока брату исполнится десять лет, чтобы отдать нас вместе; потому что если бы отдавать каждого из нас по отдельности, то пришлось бы держать при доме ради второго и гувернантку, и учителя. А папа всё наказывал маме вести дело так, чтобы было меньше расходов.

Брату минуло десять лет весной, и всё устроилось так, чтобы осенью отвезти нас в губернию, а тут я возьми да и заболею. Позвали доктора. Доктор посмотрел на меня да только головой покачал.

— Плохо, — говорит, — если бы только выкарабкалась!

Всё лето я хворала, и только как началась жатва — я оправилась; да была такая слабая, что доктор не посоветовал осенью отдавать меня в институт, а подержать хоть зиму дома. Из-за этого мы и остались ещё на один год на хуторе.

Среди уездного дворянства наша семья считалась людьми среднего достатка. У папы было триста десятин земли да душ сорок крепостных, а у мамы ничего не было, хотя она была из очень знатного и богатого рода. Ходила молва, что за ней обещано было дать имение в тысячу десятин, да как она не захотела выйти замуж за того, за кого желали её отец и мать, а пошла за нашего папу, да ещё и не как-нибудь, а бегством, то за ней ничего и не дали.

Папу всё уездное дворянство очень уважало, считало его человеком умным и каждый раз выбирало уездным судьёй. Как настанет, бывало, пора выборов, то все хлопочут, кого выбрать маршалом, или исправником, или заседателем, потому что те, кто занимал эти должности, всегда чем-нибудь не угодили избирателям, и вот их намеревались сменить, а других поставить. Про одного только нашего папу говорили, что лучшего судьи им не нужно, что эта должность для него навеки назначена. И сколько я себя помню, он всегда был судьёй, пока уездных судей не упразднили.

Папа был невысокого роста, плотный, лицо имел круглое, красное, волосы чёрные, глаза выразительные, тёмно-карие: в них всегда тлели какие-то искорки, словно он ими улыбался, шутил. Сам он был тихий, спокойный, обходительный, хотя на язык очень острый и правдивый, только всегда украшал свою речь ласковыми словечками или пересыпал смешными поговорками, так что каждый, слушая его колкую речь, никогда не обижался.

Мама, напротив, была белокурая, высокого роста, статная, из себя видная. Голову всегда держала как-то высоко, словно смотрела на всякого сверху вниз. Когда говорила, то всегда нараспев, и хоть речь её была ласковая, всё же какая-то суровая, неприятная — холодом веяло от её ласковых слов.

Разговаривая с кем-нибудь, она никогда не забывала добавить, что училась ещё в столице, в патриотическом институте, где их частенько навещала сама царица, и как ей хорошо жилось у покойного батюшки, очень важного пана, у которого за обед каждый день садилось не меньше тридцати душ и была из своих дворовых целая капелла, славившаяся на всю губернию.

— Как они играли! Ох, как они чудесно играли! — вздыхая, говорила она.

— У меня и до сих пор в ушах гудит! — насмешливо перебивал её папа.

Мама презрительно бросит на него свои серо-зелёные глаза и умолкнет, а папа переведёт разговор на близкие всем современные вещи, и сразу все весело загомонят.

Мы, маленькие дети, замечали, что никто нашу маму из уездных господ и барынь не любил. Хоть и часто они заезжали к нам на хутор — в праздник поздравить с праздником, а в будень по какому-нибудь делу, да, если папы не застанут дома, побудут минуту-другую и тотчас, словно огня схватив, бегут назад; а если папа дома, то уж и посидят как следует, немало с ним побеседуют.

По маминому заведению жизнь в нашем доме была размерена и всегда одинакова: как сегодня, так и завтра. Вставали мы и ложились в назначенное время; в назначенный час садились пить чай, завтракать, обедать, идти гулять, учиться или делать какое-нибудь дело. Мама строго следила за тем, чтобы всё делалось так, как она установила, и чтобы никто не смел нарушать её приказов.

Один только папа на это не смотрел и делал всё, как ему хотелось или как приходилось. Вставал раньше всех и, наскоро одевшись, не умываясь, выходил присматривать за хозяйством; часто, занявшись там, опаздывал к чаю или завтраку; не в одно и то же время возвращался со службы домой; после обеда сразу ложился отдыхать, тогда как мы все должны были идти гулять; спал он сколько хотел и часто просыпал вечерний чай; а как вставал, тотчас советовался с приказчиком о работе на завтрашний день; а потом запирался у себя в кабинете и просматривал судебные дела, что-то писал или читал.

Мама очень сердилась на такой беспорядок, не раз спорила с папой, что он должен хоть немного держаться порядка и что из-за этого много времени пропадает даром. Папа больше отмалчивался на это. Только раз, когда мамина брань ему особенно досадила, сурово ответил ей:

— Держаться такого порядка, какого тебе хочется, можно только тогда, когда самому ничего не делать да барствовать, а я к этому не привык!

— Мужик! — сердито ответила ему мама и гневно да величаво, будто царица, тотчас направилась в свою комнату.

— Если бы этот мужик не делал дела за вас, господ, то пришлось бы вашей вельможности с голоду пальчики кусать! — крикнул ей вслед папа и сам пошёл в кабинет.

После этого мама уже никогда не задевала папу, и только он один, не обращая внимания на заведённый порядок, делал всё по-своему: всякого же другого, кто ослушался бы маминого приказа, не миновал тягостный выговор, а иногда и суровое наказание.

Больше всех доставалось моей прислужнице Марте. Чуть что-нибудь не так, сейчас Марту зовут — и давай вычитывать, а иногда и собственным пальцем в глаз ткнут, чтобы лучше смотрела и яснее видела! Не считалось, Марта ли в том виновата или я, всегда нетерпеливая ко всему тому, чего нужно было подолгу ждать.

— Панночка-голубочка! — бывало просит Марта, расчёсывая мою косу. — Постойте спокойно хоть минутку. У вас волосики неровные, надо их хорошенько причесать и пригладить, потому что если заплету косу, то они и повыдёргиваются, а мне от мамы за это достанется.

— Ну, так что, если достанется? Да и что там достанется? Побьют и всё! — нетерпеливо кричу я Марте, выкручиваясь во все стороны.

— И брань ведь докучает! — ласково отвечает Марта. — Пока ещё только бранью обходится, а как велят выпороть? Вон вчера грозились, что если ещё раз вы будете вот так зачёсаны, то меня на конюшню отошлют.

— Ну, так что, если на конюшню? — всё спорила я. — Зачем ты там нужна? Коням гривы расчёсывать?!

— Если бы для того! — говорит Марта.

— А то для чего же? — заинтересовавшись, допытываюсь я.

— Чтобы конюх Тришка берёзовым веником почесал.

— Выпорол? — догадываюсь я.

— Ага… А конюх Тришка такой немилосердный: как стегнёт — так аж кровь в глаза брызнет!

Эти Мартины слова так меня поражают, что я сразу цепенею. Мне видится бородатый Тришка в красной рубахе и чёрной плисовой безрукавке, грузный и страшный с виду. Он одной рукой четверых коней, впряжённых в рыдван, на дыбы осаживает. А уж если такой ударит?.. У меня дух захватило, и я, словно каменная, стою, а Марта тем временем мою косу расчёсывает.

— Вот и хорошо, что вы немного постояли. Я тем временем волосики расчесала. Видите, какие они гладенькие да ровненькие стали. Теперь и косы заплетутся как следует, — говорит Марта, заплетая косы.

Да я не слушаю этих слов. Мне уже мерещится то страшное событие, как Тришка бьёт и как кровь вверх скачет!

— Разве он тебя когда-нибудь бил? — опомнившись, спрашиваю я у Марты.

— Боже сохрани! Меня не бил, — отвечает она. — А Секлетину-птичницу бил. Она-то и рассказывала. Как хлестнёт, — говорит, — так кровь прямо струёй вверх и прыгнет! Аж дух захватывает…

— За что же он Секлетину бил?

— За то, что не доглядела индюшат и рано выпустила пастись, пока ещё роса не сошла. Как напились они той росы, то до обеда чуть не все подохли. За это её барыня и велела на конюшню отослать… Вот я и косы заплела! — говорит дальше Марта. — Видите, как красиво: будто зёрнышко к зёрнышку прижалось, так прядка к прядке прилегли. Теперь только тесёмочки вплету, крендельком косы уложу да лентой перевью — словно нарисованное будет! — радуется Марта своей работе.

Так всегда и унимала меня Марта своими разговорами: я, бывало, чуть не замираю, слушая, как она рассказывает. А рассказывала она всегда так хорошо и будто просто, а так выразительно и трогательно, что это до самого сердца доходило, перед глазами как живое вставало, маячило перед тобой, вело, тянуло за собой. Слушала бы и не наслушалась!.. Особенно когда за день устанешь с гувернанткой болтать по-французски да по-немецки или с учителем нудные уроки твердить, а потом поведёт меня Марта укладывать спать… Вот там-то мы с ней наговоримся! Вот там уж я наслушаюсь и её чудесных сказок, и её весёлых прибауток! Чего, чего только она не наскажет, пока обе не уснём?

И дивно мне: эта Марта такая некрасивая, что, кажется, всякая должна бы от неё отворачиваться, а между тем она не то что не отталкивала, а всегда каждому бросалась в глаза, привлекала к себе больше всего белыми и ровными, словно жерновки, зубами да большими чёрными глазами, которые всегда смотрели как-то ласково, тлели и играли тёмными искорками, так и сыпавшимися из её зрачков, словно она ими играла-перебрасывалась, говорила милые и утешные слова. И голос у неё был тихий, какой-то певучий и ласковый, что так и прокрадывался в самую душу, доходил до самого сердца. И способна она была ко всякому делу, ко всякой работе, имела большой талант ко всему. Никто лучше неё не вышивал в пяльцах, никто ровнее не выводил прутика, не выплетал мельчайшей мережки; никто не умел делать таких искусных и красивых цветов из бумаги, как она. Из-за этого только мама и держала её при дворе.

— Если бы она не была такая мастерица в работе, — не раз говорила мама, — то я бы и часу не держала при доме эту цыганскую кобылу.

А я так любила эту цыганскую кобылу, что и души в ней не чаяла! Я ей, как родной, поверяла и свои маленькие радости, и своё детское горе. Не было у меня ничего такого, что я утаила бы от своей Марты. Как пойдём отдыхать, так я, бывало, ей всё расскажу. И она меня тоже любила; выслушивая мои детские жалобы, она всегда близко принимала их к сердцу, уговаривая меня не обращать на это внимания.

— В мире всегда больше злого, чем доброго, — говорила она мне. — Если обращать внимание только на одно злое, то только себе больше вреда сделаешь: начнёшь горевать — высушишь себя…

А если не налегать на него — пусть себе идёт по воде, а только добро принимать, то от этого лучше будет и тебе, и людям.