Но на Диле теперь слышался непрерывный глухой грохот, словно там пересыпали огромные кучи толчёного камня. Великан перекатывал через Дил своё громадное брюхо, полное уничтожения и разрухи, чтобы высыпать его содержимое на плодородные нивы и несжатый урожай благодатного Подгорья.
Мирон весь дрожал. Он тёр ладонями своё раскалённое чело, будто пытаясь понять, что тут происходит и к чему всё идёт.
Постепенно картина изменилась.
До сих пор лишь над Дилом, волна за волной, мигали красные молнии, словно невидимые руки перебрасывали там раскалённые добела железные полосы. Но теперь вдруг потемнело. Небо затянуло густыми занавесями, а под стогом воцарилась почти полная тьма. И в тот же миг какая-то сердитая рука разорвала занавес от одного края неба до другого и осыпала всю землю страшным, ослепительным светом. И одновременно грянули, словно сотни громов, словно тысячи пушечных выстрелов. Земля задрожала. И Мирону показалось, что стог с сеном и дугами от ужаса подпрыгнул на сажень от земли и тут же снова сел на своё место, готовый в любую секунду завалиться набок. Рёв был столь страшен, что Радичев и Панчужна будто потеряли дар речи, онемели и не откликнулись привычным эхом — может, не смогли издать такого могучего голоса. Только далёкие Дилы — Попелевский и Бориславский — отозвались и загрохотали долгим грозным гулом.
Но за первым ударом быстро последовал второй, третий. Молнии бежали с разных сторон к середине неба, прямо к тому месту, под которым стоял стог. Вихрь валил на землю хлеба, ломал ветви деревьев, свистел ивовыми прутьями у стога и, казалось, упирался могучими плечами в сено и дуги, чтобы перевернуть стог или хотя бы сорвать с него верхушку. В природе повсюду начался неслыханный раздор — рёв, шум, треск и скрип. Мирон лежал на сене, ничего не слыша, ничего не видя, только таращил глазёнки, зажимал ладонями уши и пытался, пытался что-то вспомнить.
Он не боялся смерти, и мысль о том, что вот гром может ударить в стог и убить его, как-то не возникала в его голове. Так же он не боялся ни рёва бури, ни грохота громов, ни вида бушующих стихий — всё это было ему не чуждо, он наблюдал это не раз. Так же он не боялся одиночества среди этого безумного танца природы — он любил одиночество, и ему не впервой было бывать одному под дождём и громами. И всё же что-то будто тяготило его изнутри, что-то тяжёлое ложилось на душу, подступало к горлу, душило, словно силой сдерживаемый кашель или сдавленные слёзы. Его голова напряжённо работала, воображение мучилось, чтобы что-то вспомнить, но не могло, извивалось и напрягалось, как живой человек, придавленный камнем. А ужас всё сильнее сжимал ему грудь, волосы на голове вставали дыбом, холодный пот покрывал детский лоб.
— Что же я хотел?.. Что же я хотел?.. — бессознательно бормотали губы, пока ладони изо всех сил зажимали уши, чтобы их не оглушил бешеный рёв громов и вой бури.
И вот новая молния, вспоровшая чрево тьмы и гигантской зигзагообразной вспышкой прыгнувшая в Радичев и тут же рассыпавшаяся оглушительным звоном, словно с безмерной высоты высыпали сто возов всякого железа на стеклянный ток, — именно эта молния помогла его воображению. Вдруг он понял, чего боится, понял, что значит этот глухой грохот в туче, грознее и тяжелее треска громов и рёва бури, и что значит тот тоненький звон, едва-едва пробивавшийся к его слуху сквозь общий грохот разбушевавшейся природы, звон словно золотой мушки, бьющейся в паутине: это был звон колоколов, которыми звонили в тревогу, чтобы прогнать град, и который теперь, по сравнению с этой гигантской музыкой природы, казался лишь звоном дрымбы против могучего оркестра. Мирон понял всё это мгновенно. Молния ясно показала ему широкие поля, покрытые уже почти спелой рожью, колосистой пшеницей, овсом, клевером, луга, густо поросшие травами, и всё это пригибалось к земле под бешеными порывами ветра, кланялось, молилось, умоляло:
— Пощади нас! Пощади нас!
И его воображение уже видит, как страшный великан там, наверху, злобно кривится, морщится, хохочет тем колоссальным смехом, от которого Дилы трясутся в своих вековечных основаниях, и рычит своим грозным голосом:
— Ха, ха, ха! Вот я вас сейчас! Вот я вас сейчас!
Голос освящённых колоколов замирал в клекоте тех безмерных глыб толчёного льда, что горами надвигались в той тёмно-серой туче, — нет, им не остановить великана. Мирон чувствует, что ещё минута, ещё один удар грома — и шлюз откроется, и хлынет роковой град, и застонет земля, и всё живое на ней падёт ниц, и вся красота и радость на ней рухнет в грязь, как раненые птицы, — и его детское сердце замирает, в голове шумит, в глазах мелькают огненные искры, и он, не помня себя, в каком-то припадке экстаза, истерики, безумия, протягивает обе руки за край стога и изо всех сил кричит:
— Не смей! Не смей! Тут тебе не место!
Вместо ожидаемого страшного грома, который должен был стать началом разрухи, слышно лишь глухое ворчание, сердитый ропот великана.
— Не смей! Я тебе говорю, не смей! Тут тебе не место! — кричит маленький Мирон, грозя кулаками вверх.
Ветер в берегах реки свистит, визжит, воет, словно сердится.
— Нет, не пущу! Не смей тут рассыпаться! Не пущу! — кричит Мирон, как безумный.
Над Дилом усиливается клекот. Кажется, что нагромождённые массы разрушительной стихии напирают, давят великана, и он гнётся и стонет под их тяжестью.
— Не смей здесь! Возвращайся назад! На Дилы, в дебри! Сюда я тебя не пущу! — не перестаёт кричать Мирон.
В туче, теперь уже не над Дилом, а здесь, почти над самой головой Мирона, раздаётся страшный грохот и клекот. Над Дилом мечутся молнии. Туча всё толще, всё ниже нависает над землёй, тяжелеет; казалось, там давит какой-то ужасный груз, и что-то с нечеловеческим усилием поддерживает его снизу, и вот-вот отпустит, и груз рухнет на землю, раздавит, разотрёт всё живое в прах. Странные голоса будто пищат, скрипят, хнычут и ревут в этой туче, но решающего, рокового удара всё ещё нет.
— Не пущу! Не пущу! — кричал Мирон. — Напрасно грозишь! Я не боюсь тебя! Должен слушаться меня! Ведь видишь, что я мог удержать тебя до сих пор. И удержу! И не пущу! Возвращайся назад! В горы, на Дилы! Не смей тут выпускать!
Мальчик поднялся на колени. Его лицо горело, глаза сверкали, в висках стучала кровь, как молотами, дыхание было учащённым, в груди хрипело что-то, словно и он сам поднимал какой-то громадный груз или боролся с кем-то невидимым, напрягая до предела все свои силы.
Писк, клекот, стон в туче стали ещё сильнее. Вот-вот она лопнет, вот-вот исполнится угроза великана. Даже ветер на миг стих. Молнии над Дилом погасли. Наступила минута страшного, тревожного напряжения во всей природе; всё живое внизу — деревья, хлеба и травы, звери и люди — стояли, дрожа и затаив дыхание; звон колоколов на далёкой колокольне слышался теперь отчётливо, но не как сильная, победная сила, а лишь как жалобный плач по умершему.
Но маленький Мирон и теперь не уступил. Он чувствовал, что если ослабнет сейчас, опустит руки, снизит голос, то следующая минута принесёт разорение всему селу, и великан заржёт всей своей огромной пастью и засыплет, похоронит, раздавит всё живое вокруг. Он чувствовал, что силы его слабеют, что руки и ноги у него уже холодны, как лёд, что грудь сдавливает что-то, что какая-то холодная рука, словно клещами, сжимает его за горло, но он невероятным усилием воли ещё раз поднял голову вверх, наставил оба кулака против тучи и, как мог громче, закричал:
— В стороны! В стороны! На Радичев и на Панчужну! А сюда не смей! Ни одного зерна на нивы! Слышишь!
И в тот миг словно внезапно сняли таинственную печать с природы, словно отодвинули неизвестный замок, словно подняли запор! Загрохотали громы, ослепили глаза молнии, что будто со всех концов света одновременно ударили в середину градинной тучи, и эта туча моментально разорвалась надвое, и страшный ветер взревел и начал гнать одну её половину на Радичев, а другую на Панчужну — два леса, что ограничивали село с юга и с севера. Ещё миг — и над Радичевом стоял огромный, сплошной серый столб — это обрушилась на лес градовая туча. Ещё мгновение — и из леса послышался глухой стон, треск, хруст деревьев, ломка валящихся веток, и зелёной пылью понёс ветер над этим адом зелёные листья, сбитые с деревьев. Маленький Мирон затрясся. Что-то спазматически захрипело в его горле и тут же отпустило. Силы его были исчерпаны. Он, как безжизненный, повалился на сено, из его глаз брызнули слёзы, а из груди вырвался бессильный смех.
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ну что, видишь! Видишь! Я сильнее тебя! Ты всё-таки послушался меня! Должен был послушаться! Должен был пойти туда, куда я велел! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
Под рёв ветра, грохот града над лесом и шум дождя над стогом, при частых, но всё более далёких раскатах грома, ещё некоторое время слышался тот резкий, безумный смех обессиленного мальчика. Пока буря не ушла, он, с головой зарывшись в сено, погрузился в глубокий сон.
V
Вечерело. Небо уже совсем очистилось, только далеко на востоке стояла ещё тёмная полоса тучи. Бурлила река, катя полные берега тёмно-жёлтой, мутной воды.
Было холодно; от леса веяло ледяным дыханием: там намело града почти по колено. Множество деревьев было выворочено с корнями, а кучи града повсюду перемешаны с сбитой листвой и обломанными ветками. Люди, всё ещё бледные от пережитого страха, ходили по полям, крестились и благодарили бога, что градинная туча обошла их нивы стороной.
— Мирон! Мирон! — звала мать Мирона, ходя по саду и оглядываясь вокруг покрасневшими от слёз глазами. Она уже обошла все дома в селе, все закоулки и все сады; отец и другие домашние, встревоженные тем, что ребёнок не вернулся ещё до бури, и боясь, чтобы он не побежал в лес и не попал там под град, разбежались по лесам, разыскивая Мирона. В доме стояла тоска, по углам клубилась глухая тревога. Все соседи тоже были обеспокоены; одни сами отправились искать мальчика, другие стояли на перелазах и выгонах, разговаривали или утешали встревоженную мать Мирона.
— Да не бойтесь, кума, — говорила Василиха. — Да не может быть, чтобы он пошёл в лес.
— С утра ходил в Панчужну, — говорила мать. — Пришёл к обеду, поел немного, как воробей, и побежал.



