(Рассказ Мирона Сторожа)
Я — человек проклятый, ненавистный, изгнанный из круга «порядочных», — одним словом, я — изгой. «Изгой» — это самое подходящее слово. Это не значит, что, например, совесть идет против меня или что-то в этом роде, — нет, это значит только то, что «порядочные» люди (если хотите, можете звать их «богатыми», «влиятельными», «практичными» — все одно) выкинули меня из «честного» и «порядочного» общества, то есть попросту — изгнали из своей среды. И совершенно справедливо! Мое имя вместе с несколькими именами подобных мне личностей «во время оно» облетело весь край, стало страшилкой для всех «мирных и законопослушных граждан», — с моим именем все они связывали представление о перевороте, революции, резне. Правда, в то время, когда «спасители существующего порядка» подняли страшнейший вой, я и мои товарищи сидели спокойно и смирно за тюремными решетками и считали дни короткой жизни, потраченной впустую и зря.
Но допустим, к примеру, что все происходило совсем иначе, что мне и моим друзьям и в голову не приходили ни перевороты, ни революции — то что? Разве одного факта, что я сидел в тюрьме, уже недостаточно, чтобы навсегда запятнать меня в глазах «порядочных» людей? О, но ведь всеведущий и всемогущий суд действительно признал меня виновным, ведь он действительно нашел во мне ту самую жилку, что зовется революционной, действительно разглядел в моей крови каплю той крови, которую французские «спасители порядка» забыли пролить до капли в 1872 году, — а в моих глазах углядел искру того огня, который может поджигать дома «мирных граждан» не хуже нефти. Одним словом, я оказался повсюду виноват перед судом, — а значит, презрение и проклятия «порядочных» людей по отношению ко мне — вполне справедливы.
Я и не жалуюсь на это. Более того — кто знает — может, мне и легче стало, когда, выйдя из тюрьмы, я почувствовал себя свободным, как птица в воздухе (как говорит тот немец: vogelfrei). Я чувствовал тогда нечто похожее на то, что чувствует ученик, покидая школу по окончании курса. У него в руке — свидетельство с хорошими отметками, а в голове — сверкающая, заманчивая надежда на радости каникул. И я тоже прошёл курс «порядочных людей», просидел среди них долгие годы и получил, в конце концов, аттестат — правда, немного не так написанный, как обычно, — но всё-таки освобождающий меня от дальнейшего сидения на проклятой скамье. Я вышел наружу, на свежий воздух! В голове у меня бурлили новые мысли, новые впечатления, и среди них всё громче звучали слова грустной и радостной песни:
Постепенно рвутся все узы,
Что с прошлой жизнью нас связали!
Я чувствовал, видел, знал по сильному биению сердца, что это правда, что узы разорваны, что прошлая жизнь умерла, — а на первый миг, на первый свободный вдох этого было достаточно.
Правда, чувство, как бы оно ни было сильным и горячим, недолго пылает — всю жизнь на нем не проживешь. После первого пьяного всплеска оно быстро утихло, — и я взглянул на мир холоднее. Жизнь изгоя, чужого среди людей, ненавистного, от которого отвернулись все, кто еще недавно клялся ему в дружбе, — такая жизнь быстро надоест кому угодно. Да, увидишь одного, кто отворачивается, встретив тебя, — сплюнешь да пробурчишь: «Нищеброд! Ступай себе к черту!» — увидишь второго, третьего — всё то же. В конце концов самому становится тяжело, муторно — тоска охватывает. «Что это, — думаешь, — неужели я и впрямь стал таким гадким и страшным — или это у всех этих людей в головах что-то переклинило?» — «Нет, — отвечаешь сам себе, — ни то, ни другое. Просто они “порядочные”, а ты… ну, ладно, хватит.»
На такую отповедь не возразишь. Остаются два пути: либо, посыпав голову пеплом и разорвав последние «ризы» на себе, плакать, жалеть о потерянном времени, когда и ты был «порядочным и честным», и идти «на распутье и в городские переулки» — молить каждого «порядочного» о прощении за страшную, хоть и не совершённую вину; либо раз и навсегда плюнуть на всю эту «игру», взять на себя свой «крест» — то есть добровольно, сразу, без возврата стать в ряды изгнанных и проклятых и, не оборачиваясь, идти искать себе подобных. Понятное дело, я поступил именно так, — и, поверьте, вовсе не потерял на этом, а наоборот, приобрёл: теперь я могу с весёлым, ироничным взглядом смотреть на всё прошлое, чего «честным и порядочным» даётся не так-то легко.
Живя среди проклятых и изгнанных из «порядочного» мира, человек невольно вспоминает всех подобных «проклятых», кого когда-либо встречал. Такие воспоминания вскоре накрыли и меня. Ба, они просто не могли не прийти ко мне раньше, чем к другим, ведь таких «проклятых» я не то чтобы знал, — они были мне роднёй! Весь мой род, все Сторожи, от первого до последнего, были именно такими. Во всём селе не найдётся «порядочного» хозяина, который бы, услышав имя «Сторож», не добавил бы: «Ох, разбойники! Чтоб их до корня выкосило!» И этим всё не ограничивалось. Сторожи были посмешищем и отдушиной для всей громады, особенно для сельской власти. Произошёл в поле ущерб — скот овёс затоптал или вытоптал, виновного не нашли — виноваты Сторожи! Кто-то срубил дерево в лесу, страж не может выяснить кто — идёт в сторону Сторожей, и даже если ничего не находит, всё равно выльет всю свою злобу потоком проклятий и ругани на «этих воров, разбойников, Сторожей». Их слова и оправдания старшина редко слушал: «Все знают, что вы лгуны и мерзавцы — вы бы и бога продали!» Где штраф, где порка, где какая повинность — всё сыпалось на Сторожей, как из дырявого мешка. Одним словом — такие же изгои в общине, как и я!
Нужно ли говорить, что при таких обстоятельствах жизнь Сторожей была далека от счастливой? Их было трое братьев (они мне приходились двоюродными дядьями). После смерти отца, моего покойного дяди, они поделили между собой его крошечное хозяйство, поженились, отслужив в армии, и начали «толкать беду перед собой». С детства у них не было согласия, — нет, вру, — бывали минуты, когда не сыщешь более душевных и ласковых людей, — но случались и такие, когда они дрались, рвали волосы и истекали кровью, словно без памяти. Потому-то и женились они каждый по отдельности, хоть и жили в домах рядом. Ясное дело, что, разделив и без того скудную землю на три части, они бедствовали и никак не могли заработать себе на хлеб. Сначала ещё шло кое-как, пока их несчастный нрав не сделал всех «порядочных», то есть богатых хозяев, их врагами.
Ещё парнями в нашем селе все трое братьев выделялись среди других тем, что, как говорили люди, «были до драк вспыльчивы — что искра!» Достаточно было слова, намёка, слуха — и они уже, как огонь. Особенно в корчме редко обходилось без драки, если там были Сторожи. Спорили два хозяина — они тут же вставали за беднейшего, за слабого. Не было такого богача, который бы от них не получил «памятки».
Но вскоре всех Сторожей забрали в армию и держали по 12 лет. Отец их умер, дом пришёл в запустение, поле обрабатывал в то время мой отец, — и люди понемногу-понемногу совсем забыли про Сторожей. И вот они возвращаются. Старший — Олекса — вернулся первым (двум другим оставалось служить ещё по году) и сразу начал свататься. Мой отец помог ему с первыми шагами, — и Олекса женился на Олене из рода Маланчуков. Старый Маланчук был совсем небогатым хозяином, а Олекса не имел денег, чтобы обзавестись. Первый год он ещё обрабатывал всё отцовское поле, и было кое-как. Но на второй год вернулись братья из армии — и начались ссоры, дальше — драки за землю. По всему селу ходили страшные слухи: будто Сторожи заперлись в одной из хат и рубятся топорами, никого не пускают внутрь, только слышен вой, и кровь брызжет на окна; то опять — что они бьются, пока не останется один, которому достанется всё, и так далее. Из всех тех байков верным было только то, что Сторожи не хотели обращаться в суд, а задумали сами поделить отцовское хозяйство — и, разумеется, дело дошло до драки. Однако разделили всё-таки, и после никто не слышал, чтобы они жаловались друг на друга за делёж.
Но вместе с рассказами о драках в общине ожили все старые воспоминания. «Вот, разбойники снова съехались, — опять будут людям головы проламывать! Не могло им где-нибудь там головы свернуть, хоть бы один с другим сгинул в канаве!» — так ворчало большинство деревенских богачей, кивая головами и запивая горечи водкой. К несчастью, их слова о разбитых головах сбылись. Сторожи вскоре начали по-старому хозяйничать в корчме. Только армия оставила в них много следов. Они теперь были какие-то мрачные, на любые вопросы отвечали резко, словно топором отрубал, а на богачей смотрели ещё более зло, чем раньше.
Если раньше они хоть немного побаивались старшины, то теперь — ни капли! На старшину у них были особенно острые зубы — ему они никогда не уступали ни слова. «Кровососы, воры, живодёры, — заорал как-то Олекса на войта и прочих “начальников”. — Обжились на народном добре — теперь пинаетесь! Ах вы, свинопасы поганые, я бы вас всех!..» Но присяжные не дали ему договорить — схватили и потащили в сельский амбар, который обычно пустовал и служил тюремной камерой.
Но такая словесная атака — это ещё было по-божески. Олекса не любил тратить слова зря — он сразу хватал бутылку или что под руку попадёт — и кидал в лоб. Нашего прежнего войта он так изуродовал на всю жизнь, когда узнал, что при его правлении из общинной кассы исчезло 500 золотых. Войт был молодой, видный мужчина, любил при случае за бабами поухаживать: бутылка Олексы отбила у него к тому охоту навсегда — превратив лицо в свежевспаханное поле. Конечно, за эту штуку Олекса отсидел в «семинарии» полных 6 месяцев, но и войту «насолил будь здоров».
Но не только сельская старшина — даже «господа», городские чиновники, не были ему милы. Он стоял против них резко, а когда слова не помогали — в ход шли руки. Особенно судебные исполнители, аускультанты и прочая мелкая знать, что играет в сёлах роль барина, — были особенно осторожны, проезжая через наше село, и, прежде всего, старались не попадаться на глаза Сторожам.



