Как умерла старая барыня, мы достались молодым господам. У покойницы было две дочки-барышни.
Младшая была смирная. Сызмала постилась по понедельникам. Из себя уродилась невзрачная, и неловкая, и неречистая, так маменька ей насоветовала и приказывала: "Ты уж, Анночка, — говаривала, — ты уж обрекись, голубчик, да постись хорошенько: авось, Бог милосердный поможет, женишка какого себе и выпостишь: ты ведь ничем не взяла, бедняжечка".
Барышня слушалась и совестливо постилась. Ну, только женихов не бывало. Уезд-то наш небогатый, а из прочих редко кто попадал. Еще и вот что: хоть и попадет какой, норовит к старшей сестрице прильнуть.
Старшая красавица была. Любовью Михайловной звали. Глаза какие прекрасные, голубые, и беспечные, и лукавые; а брови черные, личико белое, румянец алый, а смеялась смехом звонким, что слушать любо. Да воструха такая, бойкая, сметливая; умела и поклониться гостю, и попотчевать, и взглядом пронзить! Маменька только, бывало, Бога хвалит. "Эта в меня пошла!" — говорит.
А младшая, войдет чужой человек — совсем оробеет, растеряется и онемеет. Сначала маменька ее усовещивала, сердилась, да видит, что все это не от непослушания, а от натуры, сама она зальется в три ручья, — махнула рукой: "От природы уж такая!" И оставила. "Живи себе, как тебе хочется, как Бог даст!" И еще больше к старшей пристрастилась. "Утешение мое единственное" — так и называла ее.
Барышни и росли себе. Старшая хорошела, расцветала, как цветок; младшая все робела. Тут старая барыня и скончалась.
Похоронили, поплакали.
Старшая взялась хозяйничать:
— Ты уж, Анночка, не мешайся, — говорит младшей сестре, — что ты смыслишь!
— Хорошо, — та отвечала покорно.
Была наша Любовь Михайловна хозяйка хоть и молодая, да зоркая, распорядительная, расторопная. Она и в зеркало на себя насмотрится, и варенья наварит; знала, как лучше косички завить, и умела повара-воришку на чистую воду вывести. Основательная была барышня. Как маменьку хоронили, ведь как огорчена была, плакала горько, а серебряных ложек не забыла. В слезах нам говорит: "Смотрите за ложками! Кто их знает, всех этих поминальщиков!" А обед справляли похоронный, и чужих было много.
Как по маменьке прошла печаль, Любови Михайловне жилось хорошо и привольно: что хотела, то и делала. С кем-то в городе познакомилась, туда ездила, веселилась; где ярмарка — там и она; жила, словом, припеваючи.
Младшая всё дома, всё в своей комнате. Не то чтобы старшая сестра ее не любила, нельзя сказать; но и особой привязанности не было. Видно, что за дурочку считала, за недалекую. Бывало, лучше по комнатам пройдет да сама себе улыбается, чем сестре слово скажет советливое; не порадуется с нею, не пожалеет. Вспомнит о ней только за обедом.
Приезжали к нам барыни, покойницыны сестры двоюродные. Две их было, обе вдовы: Федосья Павловна и Марья Павловна. Федосья Павловна барыня сухощавая, только огневая: глаза живые, слова быстрые. А Марья Павловна поувалистее, говорила больше нараспев и любила временами богорадною прикинуться. Да сварливы обе, не приведи господи; всегда меж собой в ссоре. Скажи одна: "Вот тучи собираются, дождю быть" — чего, казалось бы, безобиднее? — другая уж взъерошилась. Станут мириться — еще хуже пересорятся. Кучер их, Платоном звали, не раз Богу вздыхал: "Оглуши ты меня, Господи! Горы ли, долы ли, ведро ли, гроза ли — всё одно, а они всю дорогу ссорятся". Добрый был человек их кучер, только курил какой-то дурманный корешок, что свежего человека опьянял. Он и сам признавался, что пристрастился к тому корешку от горя и несчастья.
Приедут тетеньки к нам, сядут по разным горницам. Подойдет барыня к одной, другая уж в гневе: "Я тебе, сестрица, нужна ли? Я могу и домой отъехать". Ублажит кое-как барыня одну, глядь — другая отъезжать собирается. Те надо улещать. Советы их семейные всё больше об Анне Михайловне. Просит барыня:
— Сестрицы, посоветуйте, что делать, как быть? Анночка-то моя богом обойдена!
Так одна говорит:
— Оставь ее. Живут же люди и без семьи. Какова семья!
А сама глядь на сестрицу. Та уж вспыхнула:
— Надо замуж Анночку! Можно ей смирного какого выискать. Анночка не уморит мужа, как другие!.
— Кто ж уморил? — подхватит сестра.
— А вы небось своего не спровадили на тот свет? Прямо в рай попал, мученик!
— А ваш-то с чего на смертной постели твердил: "Несть зла пуще, яко жена зла"?
И пошло, и пошло. Крик звонкий, тонкий — вчуже содрогаешься. Велит бывало барыня на весь дом кричать: "Пожар!" — или прикажет Никите-кучеру завыть нечеловеческим голосом; только так и разводила.
Сама барыня покойница под конец попечение об Анне Михайловне отложила, а тетеньки всё еще спорили про ее замужество.
Жили мы спокойно, день за днем. Старшая барышня разъезжала; младшая всё хирела.
За старшую женихи сватались. Один военный, да не по нраву пришелся и, правду сказать, неказист был; другой из суда уездного, и этот не полюбился. "Слова сказать не умеет и перо за ухом носит!" — не пошла.
"Чего спешить мне? Еще не последний!" Ей шел всего девятнадцатый год, а младшей восемнадцатый.
На святой приехала к ним старушка Сергеевна от тетенек с поклоном. Старушка была уж стара-престара и жила у тетенек на покое. Как бы это вам растолковать? Ну, значит, не имей покою ни на миг: за всем в доме смотри, всё у нее на руках, всё на ее ответе… У нас таких старушек доверенных и теперь встретишь. Берут их в горницу маленькими девочками, учат уму-разуму толчками. Вырастут — выучатся. Случится, что и полюбится кто, посватается, не отдадут: привыкли, мол. Время идет, стареются господа, стареется девушка — вот и старики. Молодые барышни маменькину девушку не трогают. Умрет маменька — они ей старые платья пожалуют, от работы освободят, чашку чаю дадут. "Маменька тебя любила, живи на покое, Бог с тобой, да смотри за всем. Ты маменьке служила верно, и мы тебе верим". Вот и живет такая старушка, доживает век, вздыхая, как Сергеевна. Я, право слово, заметила, что все они вздыхают: словно что потеряли без возврата.
Приехала эта Сергеевна к нам, прислали тетеньки племянниц проведать. Того года святой был ранний, в самую распутицу: мосты снесло, овраги залило, опасно самим ехать. Приехала Сергеевна, и сразу увидела, что младшая барышня жалка очень. Всё около нее похаживала, всё с нею заговаривала. Та по своему обычаю: "да" да "нет".
— Что это у вас меньшая такая жалкая? — спрашивает у нас Сергеевна.
Мы ей рассказываем всё, как знаем, и что ее за глупенькую почитают.
— Ох, вы-то разумницы великие! — говорит, качая на нас головой.
А нам-то вправду казалось, что и сама Анна Михайловна виновата: ведь и вольна, и всё есть. Чего ей робеть? Откуда горе?
— Молоды еще, — говорит Сергеевна, — не знаете, что горе не всегда по причине бывает. Горю всегда дорога есть, и в палаты проберется.
Это правда. Точно пробирается. А всё-таки настоящего-то горя у барышни не бывало.
Вечером, как все спать легли, Сергеевна к младшей барышне пошла. А барышня Богу молится; не видит, не слышит. Заметила — вздрогнула.
Сергеевна ей говорит:
— Что ж испугались, барышня? Это я.
— Чего тебе надо, Сергеевна?
— Да так, пришла к вам. Сяду да посижу около вас.
Села себе на скамеечку, а барышня на своей кроватке.
— Небось скучненько вам деревенское житье бывает? Деревня глухая, соседей близких нет.
— Сестрица в город ездит; там весело, — говорит.
— А вы-то отчего не поедете с нею?
— Зачем же мне ехать?
— Как зачем? Людей посмотреть. Съездили бы, может, и понравилось бы.
— Нет… Мне дома лучше.
— Хозяйничать охочи?
— Нет… Это сестрица.
— А вы что?
— Я… Я шью что-нибудь… погуляю.
— Такое житье молодой душе не в радость. Ну, нечего делать, потерпим, переменится.
— Как переменится? Когда?
— А вот, сядем-ка, погадаем мы с вами: скоро ли. У меня и карты есть; вот и погадаем, что нам будет.
Придвинула столик ближе к кроватке, вынула карты и стала гадать барышне.
— Ну, вот и перемена жизни выходит… смотрите-ка, вести радостные; и пиковое вам огорчение вышло, пиковая семерка замешалась, будь ей пусто! Ну, да без этого нельзя. Перетерпим. А вот и отошла она, туда ей дорога! А вот червонный король присоседился, мысли его около бубновой дамы — вы ведь бубновая дама, — и лицом к ней повернулся. Все четыре туза вышли: исполнение желания. Желание ваше исполнится, барышня!
— Желание? — промолвила барышня.
— Да, да. Чего вы себе желали, то сбудется!
— Чего ж я желала? — говорит. — Чего мне желать?
— Что же вы, сердечная моя, неужели ничего себе не желали?
Она не ответила, а горько заплакала.
— Полно плакать, — говорит Сергеевна, — нам еще надо погадать теперь об червонном короле, что он за птица. Оботрите глазки да поближе придвиньтесь.
Барышня слезы отерла, ближе к столику наклонилась. Слушает, не дохнет. А Сергеевна раскидывает карты да рассказывает:
— Трудно червонному королю. В печали наш голубчик! А вот ему и трефовая дорога в трефовый дом: маменька ваша покойница трефовая была.
— Он собирается к нам? — вскрикнула барышня.
— Ах! Карты, видно, смешала. Чего пугаетесь? Он еще во двор не въехал. Да и собираться-то как ему, коли еще не знает, есть ли вы на свете? А только тянет его куда-то, душа кого-то ищет, вот и печален. Ему еще две дороги лежат, да помеха будет бубновая. И ехидно советует какой-то вдовец преклонный. Но всё его козни нипочем нашему! Бог его сохранит! Вот еще смутьянка подвернулась, пиковая дама! Понапрасну, матушка, бьешься!
Рассказывает Сергеевна по картам, а барышня всё бледнеет да краснеет. Долго гадали. Уж заря занималась, так вспомнила Сергеевна, что спать пора.
— Ложитесь, барышня, — говорит Сергеевна, — почивайте спокойно; будет и на нашей улице праздник.
— Завтра придешь ко мне? — спрашивает барышня, а сама глазами ее молит.
— Приду, приду; а теперь ложитесь.



