• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Горчичное зерно Страница 3

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Горчичное зерно» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

— Это не поэзия, не стихи, а какая-то хворостина, связанная попарно.

Я сказал, что на стихотворную форму не стоит обращать внимания: это ведь писал грамматик, а не поэт, надо брать суть.

— Отстаньте от меня с этими краснокожими! — кричал он, путая индусов с американскими индейцами. — С ума сойдёшь, следя за безумными скачками их фантазии. Жалко мне вас, что вам это нравится. Ничего у вас не выйдет.

Так же он не мог пристраститься к средневековой немецкой поэзии, к «Песне о Нибелунгах», к рыцарским эпопеям и романам — разумеется, с исключением «Дон Кихота». Его натура была реалистична, он любил яркие краски и простые линии. Гомер и Шекспир, «Дон Кихот» и Вальтер Скотт, Гёте и Шиллер, а особенно Диккенс — это были его любимые писатели.

— Вот за них держитесь! — повторял он мне не раз. — У них учитесь не только писать, но — главное — видеть! Видеть то, что происходит вокруг вас, что вас окружает. В умении видеть, в глазе — главное искусство. Одну и ту же вещь можно видеть по-разному, и она произведёт разные впечатления. А большинство людей — слепые слепни: не видят того, из чего сосут кровь. Ходят по свету наощупь, как по тёмному лесу. А как прочитает в книжке описание восхода солнца или заката, или бури — так и ахает, дурак: «Ах, как красиво!» Ясно, сам своими слепыми глазами того никогда не видел и своим куриным мозгом не мог почувствовать того, что видели его же слепые глаза. Вот чем велики те писатели, особенно Диккенс. Это своего рода Колумбы: они открывают нам новые миры, новые Америки, повсюду вокруг нас, умеют в самой простой, обыденной вещи показать что-то новое, неслыханное и неожиданное.

Нет ничего удивительного в том, что такими горячими речами Лимбах оказывал на формирование моих литературных взглядов и предпочтений большее влияние, чем школьная наука, почти насквозь шаблонная и формалистическая. Правда, и у Лимбаха не было ясного и цельного мировоззрения; непосредственно рядом с такими взглядами, как приведённый выше, у него уживались такие мысли, что поэзия и вообще беллетристика должны заниматься «высшими» темами и даже самые низменные, обыденные предметы «возвышать». Над всеми родами поэзии он ставил драму, разумеется, написанную ямбами, по образцу Шекспира или Шиллера, предпочтительно историческую или такую, где поэту удавалось возвысить предмет, придать ему глубокую, символическую или аллегорическую основу. Он часто подолгу с воодушевлением толковал нам аллегорические толкования «Фауста», «Вильгельма Телля» и «Ифигении в Тавриде» и нередко доходил до суждений, полностью противоположных тем реалистическим и рационалистическим взглядам, которые с таким же пылом высказывал часом ранее.

— Господин Лимбах, — бывало, скажет кто-нибудь из его молодых слушателей, — так вы утверждаете, что это правда?

— Ну конечно, правда.

— А час назад вы утверждали совсем противоположное.

— И то правда! — говорит, не задумываясь, Лимбах.

— Как же так, и то и это?

— А вот так.

— Но ведь одно противоречит другому.

— Это в нашем курином мозгу противоречат наши собственные глупые понятия. В природе, в действительности нет никаких противоречий, а точнее, миллионы противоречий ходят себе рука об руку и смеются над нами.

— Ну, в природе — ладно! А как это уживается в вашей голове?

— Я не Beschwichtigungshofrat*. Я не обязан держать всё в согласии, — отрезал бы Лимбах. — Я ни с какой мыслью, ни с каким взглядом в брак не вступал. Всегда говорю так, как выходит из контекста. Раз выйдет так, в другой раз иначе, — что я за это отвечаю? Я говорю, как думаю и как знаю, а вы размышляйте, как умеете. «Ich bin kein Buch, ich bin ein Mensch mit seinem Widerspruch»*.

Не знаю, откуда он взял эту поговорку Майера, которая послужила эпиграфом к его «Последним дням Гуттена»; должно быть, вычитал где-то в газете, потому что К. Ф. Майера и его поэму,

изданную за пару лет до того, он, наверное, не знал. Но поговорку ту он любил повторять не раз, и она очень точно характеризовала этого необычного человека.

IV

Кто он был, из какого сословия, из какого города, из какого рода? Спрашивать его об этом мне как-то и в голову не приходило. Каждый разговор с ним был вылетом в воздушные страны, в беспредельные степи духовной жизни, эстетических вопросов и чарующих произведений человеческой фантазии, где всякие вопросы действительной, практической жизни, а точнее той нищеты, что нас окружала, исчезали, просто переставали существовать. Мы переживали в такие минуты то, о чём Гёте писал о Шиллере:

Und hinter ihm im wesenlosen Scheine

Lag, was uns alle bändigt, das Gemeine*.

Так я и не узнал никогда, чем на самом деле занимался, чем жил в Дрогобыче Лимбах, за счёт чего он содержал — хоть и в крайней нужде, в которой пребывал постоянно, — себя и своего сына. Его имя, его приверженность к немецкой литературе и полное отсутствие какой-либо патриотической ноты в его речах — это тоже была одна из его черт, делавших беседы с ним для меня привлекательными и не допускавшими в них ни тени фальши или наигранного пафоса, — всё это заставляло предполагать, что он происходил из немецкой, вероятно, чиновничьей семьи, что попала в Галицию. Каковы были его прежние обстоятельства, какие школы он окончил, какую должность занимал и по каким причинам оказался на дне нищеты, на той абсолютной плоскости пролетарского существования, где я его встретил, — не знаю. Из некоторых намёков в разговорах — редких и неинтересных — с его сыном я мог догадаться, что и сам старый Лимбах когда-то был чиновником, имел жену, которая умерла от горя по поводу его поведения, дожив до того, что её мужа за что-то выгнали со службы, — одним словом, в его семейной жизни была некая тихая, молчаливая трагедия, и тень этой трагедии лежала перегородкой между отцом и сыном. Сын почти никогда не участвовал в разговорах отца с учениками, держался в стороне, вечно занят уроками, которыми зарабатывал себе на жизнь, а может, и отцу. Давал ли старый Лимбах сам уроки — не знаю; кажется, что нет. Ближе к правде мне кажется слух, который повторяли в Дрогобыче, что он занимался покутным писарством, но и тут я ничего не могу сказать из личного наблюдения.

Пил ли он? Этого тоже не знаю. Пьяным я его никогда не видел, запаха спиртного от него не чувствовал, как и циничных разговоров, которыми любят щеголять подвыпившие старики. По какой причине его выгнали со службы — если моё предположение верно, — придумать не могу. Что он ничего не украл, свидетельствовала его бедность; что не пропил и не проиграл в карты — на это указывало отсутствие всякой склонности к зависимости и та юношеская свежесть и наивность духа, которая проявлялась в его речах и так притягивала к нему наши молодые сердца. А если и были какие-то пятна в его прошлом, в любом случае он доказал необычайную силу духа, сбросив с себя все прежние оболочки, опустившись с сыном на самое дно нищеты и шагая по этому дну беззаботно и бесстрастно, помогая сыну выбраться наверх.

Сдав экзамен на аттестат зрелости, я уехал во Львов в университет и оставил обоих Лимбахов в Дрогобыче. Через год мы вновь встретились во Львове. Они снова жили вдвоём в убогой, пустой, нищей халупе на Академической улице. Старый Лимбах был таким же, как и в Дрогобыче, бедно одетый и беззаботный, вечно чем-то занятой, но всегда готовый оторваться от своих дел и пуститься в бесконечные беседы о литературе и эстетике. Молодой Лимбах стал студентом университета, имел очень хорошее занятие у одного из профессоров, перед ним открывалась дорога в жизнь, пусть и полную труда, но обеспеченную и упорядоченную, далёкую от той пролетарской нищеты, к которой так привык его отец.

— Ну что слышно? Как живёте? Что нового читаете? — Такими вопросами приветствовал меня старый Лимбах, когда мы случайно столкнулись на улице. — Заходите ко мне, поболтаем.

А поговорить у нас было о чём. Я тогда зачитывался «Детством, отрочеством и юностью» Толстого и первыми романами Золя, выходившими в русских и польских переводах (немцы тогда ещё, в 1876 году, не знали и не переводили этого писателя). Я уже знал кое-что о новых литературных направлениях, о реализме и натурализме, о социальном вопросе и социализме и пытался заинтересовать всем этим Лимбаха. К сожалению, по-русски он читать не умел, а польский перевод первого тома «Ругон-Маккаров» прочёл.

— Этот господин Золь... Золь... ну, ну, пишет хорошо, пишет хорошо, — сказал он, возвращая мне книгу. — Но он злой! Он лютый! С чего он такой злой? Каждый его пейзаж — это бомба. Каждый диалог — как нож в сердце. Зачем он так злится на весь мир?

Я ответил, что не вижу у Золя такой злобы.

— Не видите? Э, вы этого не понимаете. Он, должно быть, очень бедствовал, его насквозь прожгла зависть.

Я усмехнулся на такое предположение.

— Ведь и мы с вами бедствовали...

— Э, да перестаньте! — проворчал он, и впервые я услышал в его голосе какую-то неприятную, сердитую ноту. — Не надо говорить: «мы с вами». Что вы себя со мной сравниваете? Вы жили бедно, но не бедствовали. Понимаете? Это огромная разница. Жили в бедности, но ровно, правильно, не зная другой жизни, а значит, не зная ни зависти, ни такого состояния, когда не знаешь, что будешь есть завтра, где окажешься на следующий день. Вот что значит бедствовать. Вы счастливый человек. Вы жили бедно, но не бедствовали. Поэтому вы и не можете у Золя уловить эту ноту.

— Но ведь именно в нём хвалят и восхищаются его объективностью, несравненной точностью описаний и наблюдений, его полной правдивостью, — продекламировал я.

— Чепуха! Глупые формулы! Für die Katz! — буркнул Лимбах. — Правдивость! Что такое правдивость? Правда, абсолютная правда недоступна нам. Каждый видит лишь то, что ему позволяют видеть его глаза, и видит так, как настроены и окрашены эти глаза. У одного они окрашены в зелёное — и он всё видит в весенней зелени; у другого — в красное — и он видит всё в огненном сиянии. А у господина Золя они окрашены в жёлтое — и он всё видит жёлтым, как салон старой Ругонихи. Нет, лучше уж Диккенс. Тот и развеселит, и напугает, а этот, как разбойник, вырывается чёрт знает откуда и хватает за горло, душит. И зачем? За что? Что я ему сделал?

Ещё с дрогобычских времён Лимбах живо интересовался моими литературными пробами; неудивительно, что и теперь спросил:

— Что нового пишете?

Я ответил, что задумал в ряде небольших очерков и сцен изобразить ту часть галицкого общества, которую мне довелось узнать.

— Machen Sie aber mich nicht unsterblich!* — пошутил он, смеясь.