Несколько раз в эту кладовку пытались вломиться воры, но никогда не могли её взломать — слишком прочно она была построена, да и Мошко держал чутких собак. Двери в кладовку были низкие и узкие, Мошко вынужден был пригибаться, чтобы влезть внутрь. За ним залез и я.
— А ты чего тут? — рассвирепел он на меня.
— Как это чего — ведь ты сам велел мне идти!
— Но не сюда! Подожди в сенях!
— Всё равно, — говорю, — подожду и здесь. Я ж тебе ничего не съем.
Мошко вытаращил глаза и уставился на меня, будто впервые в жизни увидел. Не знаю, что ему во мне не нравилось, но он плюнул и отвернулся. Потом влез на сундук, потянулся к полке под самым потолком и достал оттуда свёрток пожелтевших бумаг.
— Вот твои клочья! — буркнул, показывая их мне издали.
— Дай, я хоть посмотрю на них, — говорю и протягиваю руку.
— Ну и что ты, дурак, в них увидишь? — ответил Мошко. — И зачем тебе это? Сиди у меня, коли тебе тут хорошо, и не ищи себе беды!
И положил бумаги обратно на полку.
— Пошли отсюда, — говорит, — теперь можешь быть спокоен. А то, что тебе люди про меня болтают, — а я знаю, у людей язык длинный, — так ты не верь. Всё это враньё!
— Что — враньё? — спрашиваю.
— Эх, с тобой говорить — всё равно что горохом об стену, — буркнул Мошко и почти вытолкал меня из кладовки, а потом, заперев её на ключ и на висячий замок, пошёл в корчму.
IV.
Йосько замолчал на минуту. Пан Журковский, который внимательно слушал его рассказ, усмехнулся и говорит:
— Ну, ты говорил, что будет глупая история, а рассказываешь — как будто из книжки читаешь.
— Э, пане, — ответил Йосько, — то, что до сих пор — это ещё не глупая история. А вот теперь будет глупость. А что рассказываю складно — не удивляйтесь. В деревне я научился сказки рассказывать. Память у меня хорошая, и как только один раз какую сказку услышу — потом расскажу её ещё лучше и интереснее, чем тот, от кого услышал. Этой зимой так меня в деревне за сказки полюбили, что ни одни вечерки без меня не обходились.
— Гляжу, ты мастер на всё, — сказал пан.
— Ой, пане, — вздохнул Йосько, — не знаю, что это значит, но мне кажется, что это как раз и есть моё несчастье. Как только чувствую, что должен что-то сделать, что могу чему-то научиться, — так у меня внутри всё печёт, всё гложет, не даёт покоя, пока того не сделаю, не узнаю, не выучу. Вот именно это и завело меня в тюрьму.
— Ну-ну, рассказывай!
Но не успел Йосько в этот раз закончить свой рассказ, потому что как раз в эту минуту открылись двери нашей камеры. Йоська вызвали к протоколу.
— Это необычный парень, — проворчал пан и задумчиво начал ходить по камере.
— А мне кажется, что он много врёт, — говорю я. — Научился деревенским парням сказки рассказывать, так и нам сказку плетёт.
— Думаешь, так?
— А что ж, разве это не может быть?
— Конечно, может быть. Но лицо у него говорит за него. Впрочем, ещё будет время разобраться понемногу.
На протоколе Йосько пробыл недолго — не больше получаса. Вернулся куда веселей и спокойнее, чем уходил.
— Ну что, — спрашиваю его, — судья тебя не сожрал?
— Э, что вы! Судья — добрый человек, — сказал Йосько. — Признаться, я сначала его сильно боялся. В деревне мне говорили, что тут до признания бьют, что жгут в подошвы раскалённым железом.
— Ха-ха-ха! — засмеялся я. — Теперь-то понятно, почему ты по ночам так ворочался, кричал и ойкал! Тебе, видно, снилось, что тебе жгут в подошвы!
— Ой, прошу не смеяться. Мне и подумать страшно о тех снах, сколько же я в них натерпелся. А всё зря. Судья такой добродушный, разговаривал по-человечески, не кричал, не ругался, не бил меня, как жандарм.
— А что — жандарм тебя бил? — спросил пан Журковский.
— Ой, пане, я думал, душу из меня выгонит. Посмотрите только на мои плечи!
И Йосько снял рубашку. Мы аж ахнули! Вся спина у парня была покрыта синяками и полосами засохшей крови.
— Ну а что судья у тебя спрашивал? — первым заговорил Журковский.
— Да о том самом несчастном «ограблении», как всё было.
— Ну и что же?
— А что ж? Рассказал я ему всё, как было, и всё. Составил протокол и велел отвести меня обратно.
— Ну, тогда расскажи и нам, как всё было.
— А как было! Вы уже знаете, какая у меня была жизнь у Мошко. Я больше не хотел у него оставаться, а ещё боялся, что если снова спрошу его о бумагах — он их сожжёт. Вот я и надумал украсть их сам. Мне было легче добраться до кладовки, чем постороннему вору, потому что и псы меня знали, и я сам знал все ходы и обычаи в доме. Сначала хотел украсть у Мошко ключи, но он, видно, что-то заподозрил и стал всегда носить их с собой или прятать так, что я не мог найти. А меня всё больше съедала горячка — как только в голове засело: достать свои бумаги — так больше ни о чём и думать не мог. Ну и что долго тянуть? Одной ночью, когда все спали, быстро выстругал я паз в одном из столбов кладовки — она была построена на бревнах, — поддел долотом дощечку, влез в кладовку, взял свои бумаги, а потом доску снова на место вставил. И всё.
— Пустяки! — буркнул пан.
— А как только получил я бумаги в руки, то даже не развязывая верёвки, которой они были обмотаны, завернул их в тряпицу, спрятал за пазуху и ушёл из Мошковой корчмы. — Куда теперь идти? — думаю себе. Страх меня ещё не совсем отпустил. А вдруг Мошко обманул, показав какие-нибудь пустые бумаги вместо моих? А вдруг в темноте я взял не тот свёрток? Нужно было с кем-то посоветоваться, что делать в таком случае. Переночевав в первом попавшемся стоге сена, на следующий день пошёл я к знакомому кузнецу и рассказал ему всё. Он первым и окатил меня холодной водой.
— Плохо, парень, ты сделал, — говорит. — Ступай немедленно к войту, расскажи ему всё и отдай ему бумаги.
У меня аж сердце замерло от этих слов. Но что делать? Вижу, совет дельный, вот и пошёл. Подхожу к дому войта — и уже с двора вижу в окно: за столом на лавке сидит жандарм. Сразу что-то как будто шепнуло мне: вот и смерть твоя. Окаменел я, шагу не мог сделать. Мелькнула мысль: бежать! Но было уже поздно. Войт меня увидел и радостно крикнул:
— А вот и он сам! Про волка речь — а волк и вот он! Ну, иди же, иди поближе!
Вижу — всё всплыло, уже обо мне спрашивают. Ну, собрав всё своё мужество, иду в хату.
— Как тебя зовут? — спрашивает жандарм.
— Йосько Штерн.
— Откуда родом?
— Не знаю.
— Ага, значит бродяга.
Я застыл. Не раз слышал я это страшное слово, слышал много ужасных историй о том, что делают жандармы с бродягами — и всегда именно этого боялся больше всего. А тут, с первого же момента — сам попался!
— Но я же местный, — простонал я. — Пан войт меня знает.
— Я? Тебя? — говорит мне войт. — Врёшь, любезный! Знаю тебя в лицо, знаю, что зовут тебя Йосько и что ты служишь у арендатора Мошко, но кто ты и откуда — этого не знаю.
— Ага, значит врёт в глаза! — крикнул жандарм и что-то записал в книжечку. — Иди сюда, — сказал он дальше. — Ближе! Смотри мне в глаза!
И в тот момент, когда я поднял на него глаза, он своей тяжёлой дланью ударил меня в лицо — я сразу упал на землю, и кровь хлынула изо рта.
— Вставай немедленно! — крикнул жандарм. — И не смей кричать, а то ещё получишь! А теперь говори правду — буду спрашивать! Ты служишь у Мошко?
— Да.
— Ты его ограбил?
— Нет.
— Как это — нет?
Снова я посмотрел на жандарма, вытирая рукавом кровь с лица — и снова его тяжёлый удар повалил меня на землю.
— Пан жандарм, — сказал на это войт, пока я корчился, пытаясь встать, — я как глава громады не могу смотреть на такое обращение с арестантом. Я должен лишь присутствовать при составлении протокола, а то, что происходит до этого — не моя забота. Хотите научить его, что говорить — найдите другое место. У меня этого не будет.
Жандарм прикусил губу, потом, не говоря ни слова, встал с лавки, достал из своей сумки цепи, заковал меня и повёл в корчму к Мошко. Что там со мной делали, как «учили говорить» — рассказывать не буду. Пару раз я терял сознание во время той науки. И злились они не зря. Я им нанёс немалый ущерб. Мошко сперва сказал жандарму, что я украл у него большие деньги, завернутые в бумагу. Он думал, что жандарм поймает меня, приведёт в корчму, и он сразу отберёт у меня бумаги, сожжёт их — и я навеки останусь его невольником. Как только я вошёл в корчму, первый вопрос был:
— Где деньги?
— Не знаю. Никаких денег я не брал.
— А где бумаги?
— Я их спрятал.
— Где спрятал?
— Не скажу.
Начали уговаривать — сначала побоями, потом по-хорошему, а я всё твердил одно: — Бумаги я взял, потому что они мои. Даже не смотрел, что в них. Спрятал — и никому не покажу, только войту.
Мошко чуть с ума не сошёл. От злости велел снять с меня сапоги и рубаху, что были на мне, и одеть меня в эти лохмотья. Наконец, избитого и почти голого, повели меня к войту. Там снова начали расспрашивать о бумагах. Но я не дурак. Только когда увидел, что в хате много свидетелей, пошёл в сени и достал бумаги из щели. У войта сени были тёмные и просторные. Когда я шёл в дом и увидел там жандарма, я сунул свой свёрток в щель, чтобы его у меня не отобрали. Когда Мошко увидел свёрток в руках жандарма — кинулся к нему, как ворон, закричав, что это его деньги, чтобы ему отдали.
— Го-го, пан Мошко, — ответил войт, — так дело не пойдёт. Мы всё это должны передать в суд. Составим здесь протокол, а если этот парень признается, что украл у вас свёрток — то уже дело суда решать, что с этим дальше. Опечатаем всё, как есть, общественной печатью, и пан жандарм отвезёт это вместе с арестантом во Львов. А вы уже в суде будете свою правду искать.
Мой Мошко так на это скривился, будто залпом выпил кварту своей горькой. Но никто на это не обратил внимания. Жандарм сел составлять протокол. А когда всё было записано, войтиха дала мне немного поесть, жандарм снова заковал меня, и мы двинулись в путь во Львов. Думал я, что сдохну от боли и холода в этой дороге — и до сих пор не знаю, как я выдержал. Ой, пане, как вы теперь думаете, что со мной будет?
— Ничего не будет, — ответил пан Журковский. — Посидишь немного и выйдешь на волю. А может, и вся эта история ещё и обернётся тебе во благо.
— А это как?
— Ну, увидим. Человек никогда не знает заранее, что его ждёт.
V.
Через два или три дня вызывают Йоська — но не в суд, а к доктору. Что бы это значило, — думаю себе. Ведь он не заявлялся как «маруда».
— Сам не заявлялся, — говорит мне Журковский, — а даже если бы и заявился — это ему бы ни к чему не помогло.



