Верно, зачахла на чужбине Оленка? Так бы оно, кажется, и должно было быть, да не так всё в Божьем мире делается. Разорви сразу молодые ветви, что вместе сплелись, — порвёшь живые листочки, завянут: замрёт от великой боли девичье сердце, перестанет биться — порой и навеки. А пусть буйный ветер долго качает их на солнце, глядишь — и расплелись, разошлись, красуются и клонятся туда и сюда в пышном росте.
Нет моего миленького,
Нет его здесь ныне;
По его следочкам вышла
Шалфея да рута.
Начала рута прорастать и среди грусти нашей Оленки. Как же это случилось? — А вот как.
Не нянькой была Оленка у пани Анны, а родной сестрой. Сразу начала пани Анна учить её грамоте и сама удивилась, что за понятливая душа эта Оленка! Не прошло и месяца, а она уже своей рукой написала письмо Игнату. Что же это было за письмо, если бы вы прочитали! Песня песней. Бедняжка! Лучше бы тебе никогда его не видеть... Второе письмо написала Оленка своему любому парубку через месяц, и уже в том письме не было песни. Всё в нём было: и любовь девичья, тёплая, святая, и жалость родной сестры, только не было песни. Красивым письмом засияло второе Оленкино послание; всякий бы удивился, что так недавно ещё она стала грамотной, а всё же первое письмо было весенним цветком, пахучим, красным, ненаглядным перед ним. Широко раскрылись у Оленки глаза. Припала она к книгам, словно к высокому окну, из которого далеко-далеко, широко-широко по свету видно. И это бы ещё ничего, да к книгам прибавилась ещё дружеская беседа с земляками. Знала она у себя в селе много парубков. Были среди них и на вид хорошие, и на слово ловкие, да не было лучше Игната. Видела она и людей степенных, и дедов седоусых, слышала их важные разговоры и старосветские песни. Казалось ей, что и на свете таких хороших людей нет. Перелетела, словно на крыльях, в чужую землю, огляделась вокруг себя, освоилась... Да ведь это родная громада на чужбине! Соберутся у пана Ивана гости — так это же родные селяне, только будто какое-то иное солнце их осветило! Уже и говорить нечего, что украинская одежда на них лучше сельской — такая одежда, словно вернулись те давние времена, о которых старая бабушка маленькой ей рассказывала... Если у кого жупан, то сама чистая саэта. Если рубашка с мережками, так аж глаза берёт! А что уж девушки и молодицы, то сияют в шелках, в пышных рукавах, в намитках, белее самого снега, в цветах и широченных лентах, словно те бархатцы, маки да лилии. И если бы они только одеждой очи Оленке чаровали, так ведь и разговор у них тихий да милый, речи дружные, искренние и разумные. Сколько мужчин, столько и дядек или родных братьев. Сколько молодиц и девушек, столько тёток и сестёр. Кажется, всякий только и смотрит, как бы её ласковым словом приголубить, как бы её на добро наставить. Открывается ей мир в книгах, а ещё больше — в разговорах. Что ни услышит, как та громада между собой беседует, она и спросит у кого-нибудь — и ширится, ширится её память. Иногда и во сне проснётся да всё думает о том, что днём видела и слышала. Ещё же надо сказать, что будто со всей Украины сюда самые лучшие песни слетелись. В селе, бывало, запоёт кто-нибудь хорошую старосветскую песню, одну и другую, а больше уже и не помнит; а парни так по-московски невесть что иногда варнякают; а тут как заведут, так целый вечер поют. Одна песня хороша, а другая ещё лучше; одна старосветская, а другая ещё древнее. И диво ей было, той Оленке, что седоусые деды в селе, бывало, вспоминают дедову или прадедову старину, а тут и без седого уса давние времена словно на ладони тебе покажут. Да ещё о чём узнала наша Оленка? Ей казалось в селе, что книги с неба падают — так ей и мать говорила, а тут увидела и самих людей тех, что книги своим умом составляют. Иногда, бывало, как прочитает "Катерину" или "Тополь", так и не верит, чтобы это сочинил тот ласковый дядька, что в чёрной куче и мохнатой ходит да всё её серденьком зовёт. Меньше всех он казался грамотным, да больше всех имел в голове разума. Всё, бывало, только и говорит, что о зелёных левадах над водой, о простых селянах, о девичьих игрищах — разве иногда вспомнит, как казаки лукавую шляхту били, и глазами, что теми звёздами, блеснёт...
V
Быстро же ты, Оленка, среди чужих людей оправилась да и по своему Игнату стала меньше тосковать. Упрекаешь сама себя, как ляжешь спать, почему реже начала его вспоминать. "Не испортилась ли это я уже между панами?" — иногда думаешь... Какие же они паны? Что бедных сермяг и толстых рубах не носят? Теперь ты уже и сама понимаешь, что не тот пан, кто хорошую одежду на себе имеет, а тот, кто заботится только о себе да о своих родичах, а на бедный люд разве через плечо оглянется. Эти же — глянь, как тебя, простую девушку, приветили! Ты, словно птичка из Божьего рая, к ним в чужую сторону залетела. Ты им будто садовых ароматов с Украины с собой принесла. Обрадовались все тебе, можно сказать, родную родню увидели. Нет, серденько, не испортилась ты между ними и напрасно себя мучаешь упрёками. Засыпай с покоем: приснятся тебе не праздные соблазны — не такие, какие снятся тому, кто только манит себя, зачаровывает сердце красивыми словами. Великая Украина тебе, Оленка, во сне приснится со всеми людскими муками от Наливайко и до того времени, как ты в селе с Игнатовой матушкой плакала. Раскроются перед тобой тайны святые, и забьётся сердце твоё Божьей правдой, словно новой, высшей любовью. Глянь, кто это по диким степям выкорчёвывает дурной бурьян и сеет колосистую пшеницу? Это твои нерождённые дети. Исчезло твоё село, и старый отец с матерью, и любый Игнат тебе безразличен: ты засмотрелась на те кровавые мозолистые руки, что в дикой степи работают, загляделась на них, словно на райские цветы. Пташкой над той степью вьёшься, и сердце твоё какую-то новую песню поёт. Вот твои сны, моя утеха! Не испортилась ты: не между панами ты, а между людьми очутилась.
Отчего же взошла рута по тем милым воспоминаниям, которыми ты только и жила? Тяжко мне вымолвить, да вымолвлю. Любила ты Игната за то, что у него глаза такие ласковые, что у него нежное слово, что по красоте и по нраву, и по песням, и по танцам нет лучше него парубка в селе; за то любила, что вместе с ним соловейка слушали, под вечерними звёздами под вербой стояли, что он о твоей жизни расспрашивал, тосковал с тобой. Как же те воспоминания теперь перед тобой затуманились, словно и вправду кудрявой рутой покрылись! Второй раз ты на свет родилась, на широкий, ясный свет. Не те в нём печали, не те и радости, что знала ты с малых лет. Растут у тебя каждый день крылья, становятся больше, шире, крепче, и уже с твоей высоты родное село кажется тебе маленькой крупинкой. Несчастный Игнат! Чем же он тебе теперь кажется?.. Тёмным, бедным, задавленным братом, да и только. Напишет тебе чужой писарской рукой письмо, прочитаешь его да и задумаешься в грусти. Жаль тебе Игната, словно родная сестра по его доле серденьком тоскуешь, а как-то тебе странно с ним увидеться, будто с того света должен он прийти к тебе.
Ой, Оленка! Не хочешь ты сама себе признаться, что в твоём сердце делается. Полгода прошло, как ты разлучилась со своим любимым. Много воды утекло за эти полгода; ушли за водой и твои сельские думы, твои надежды, твои молодые желания. Не полгода — полвека ты прожила между чужими людьми, и они тебе показались роднее родной матери, а всех роднее, всех ближе стал тебе Павел Поддубень, молодой, красивый казак, брат пани Анны. Большим дивом показался тебе Павел Поддубень, едва ты начала его знать, да не заглядывалась ты на его казацкую красоту, пышную, удивительную красоту: не она тебя чаровала. Чаровали тебя его братские речи, когда он с тобой, как брат с сестрой, разговаривал и мысли твои засевал словно яркими звёздами. Придёт каждый вечер Павел Поддубень к пану Ивану, и будто для него нет здесь людей, кроме тебя: всё он с тобой разговаривает да поёт. Голос у него тихий и красивый. Порой, бывало, и заплачешь, слушая его песню; а он тебя и утешит, хорошие книги тебе читает и к книгам добавляет своё разумное слово. Отчего же ты стала задумываться после тех милых вечеров? Ты его речи до единого слова вспоминаешь; и во сне они тебе снятся, и проснёшься утром — прежде всего они тебе на память приходят. Это ты уже не своей душой живёшь, Оленка: в твоём сердце та ясная казацкая душа свила себе гнёздышко. Тебе страшно и подумать, чтобы его день или два не видеть. Как же это может случиться? День за днём, вечер за вечером заходит он к своим родичам; с тобой поговорит, детей приголубит; хоть на часок забежит и твою душу словно солнцем осветит. Но вот случилось. Нет Павла и день, и два — занемог Павел! Ты, замирая, о его болезни узнаёшь. Ты сама за два дня изнурилась, словно от тяжкого недуга. Стыдишься ты просить пани Анну, чтобы взяла и тебя с собой, когда поведёт детей навещать их любимого дядю. Три дня, неделю ты прячешься... Уже у тебя все спрашивают, почему ты с лица спала. Вспыхнешь порой на такой вопрос да и замолчишь. "Так, ничего, я, слава Богу, крепка и здорова",— больше от тебя ничего не узнали. Пристально на тебя смотрит пани Анна: знает она, что тебе нужно. Она тебя ни в чём за руку не ведёт, она только твой разум укрепляет, чтобы сама ты свой путь узнала и, куда тебе нужно, прямо шла. Будешь ли Игната всем сердцем любить или кого другого выберешь, ей всё равно, лишь бы ты была счастлива. Такая у них у обоих мысль, ни во что они своей волей по-атамански не входят.
— Оленка! — говорит однажды утром пани Анна.— Пишет мне Павел Петрович, что он окреп, просит прийти к нему с детьми и тебя взять с собой.
— И меня? — только и промолвила Оленка.
— Пишет, что соскучился, давно тебя не видевши.
Ой, пани Анна! Хорошо ли ты сделала, что такое слово сказала?.. Уж хорошо ли, нет ли, а Оленка у тебя на шее. Что за неделю грусти в сердце набралось, всё то слезами теперь размылось.
Словно сестра сестре, пани Анна вытерла слёзы с карих девичьих глаз, прижала к сердцу, поцеловала, отчего-то вздохнула и ничего не сказала. Пошли к Павлу Поддубню. Не шла Оленка — на крыльях летела.
Уже давно её мысли над той каменицей носились, где живёт её любовь: как там у него? Что там у него? У него в доме должно быть словно в раю.
И вправду — хорошо у Павла Поддубня в его тихом уголке! Зелёно-красными плахтами стульчики покрыты, шитые рушники — гостинцы с Украины — висят на колышках. Между ними бандура тридцатиструнная поблёскивает.

