Сначала чужого, потом своего ребёнка.
Пусть земля тебе будет пухом, моё дитя! — шептал он сквозь слёзы, засыпая могилу. — Спи, мой сын, спи, отец тебе постелил мягко. Твоя мать споёт тебе колыбельную, и твоя молодая жена тоже.
Вдруг он оборвал себя и резко выпрямился, как свеча. Его тело пробрала дрожь, затем он поднял с земли ранец, закинул его себе на плечи, ещё раз бросил взгляд на могилу сына и двинулся прочь. Уходил всё дальше быстрым шагом, время от времени «складывал» руки за спину, останавливался, смотрел вокруг себя — и ничего не видел. Так же не заметил и того, как сбоку, будто из-под земли, вышел австрийский вахмистр. Он уже давно следил за ним и теперь подошёл.
— Стой! — крикнул он.
Мужчина вздрогнул, взглянул на него и застыл, как вкопанный. Вахмистр положил ему руку на плечо.
— Что с тобой? — спросил он строго и указал на ранец за его спиной. — Откуда это у тебя?
Сначала несчастный молчал. Он хотел сказать… хотел всё сказать… но это было так много. Он был почти не в себе. Смерть сына… его жена… молодая невестка… кара, скотина. Всё!
— Я… я… — это всё, что он смог выдавить, и умолк.
— Так? — сказал вахмистр, смерив его суровым взглядом. — Откуда у тебя этот ранец?
— Ранец? — переспросил тот, словно не понимая. — Какой ранец?
— Вот этот самый, — показал вахмистр, — что несёшь на плечах. Разве не сам себе его привязал? Ты!!
Мужчина застонал, одновременно закрывая лицо руками и качая головой.
— Да, да, — бормотал он, — ранец… я взял его. Он от него, от него. Я взял для себя, для его матери, для его жены и его ребёнка. Ах, пан! — и тут он заплакал.
— Говори, человек, что случилось. Погиб твой сын? Тогда ты и подавно не смеешь оставлять это себе. Знаешь ли ты, что за это могут наказать? Немедленно отнеси его на место. Сейчас же. Понял?
— Ах, пан, — сказал мужчина, подняв руки, словно в молитве. — Я вам всё скажу, во всём исповедаюсь, как перед богом… хотя он всё знает, всё видел. Скажу вам чистую правду, потому что знаю: мне суждено умереть. Суждено, пан! — почти выкрикнул он. — Суждено! Моё несчастье раскрыло мне глаза на мир, потому что раньше я ничего не видел. Душа моя прозрела, и вы должны заглянуть в неё. Прежде она была заперта. Никто не имел ключа к ней, — говорил он, запинаясь. — Пока моё несчастье не подкралось. Шаг за шагом. Пан, шаг за шагом, — прошипел он зловещим, глухим шёпотом. — Тихо, как тень при лунном свете, пока не дошло до меня и не высосало рассудок, потому что я всего этого не хотел. Я шёл купить соли для скотины моего сына, и мои мысли даже следа беды не искали. Они были дома, возле скотины, возле забот и работы, возле жены и всех… — Вдруг он прервался и опустился на колени перед вооружённым. — Я исповедуюсь перед вами, я во всём исповедуюсь. Может, бог послал вас мне навстречу, потому что я не знаю, что делать, знаю только, что должен умереть.
И он исповедовался. Тяжело дыша, временами всхлипывая, то рвя на себе волосы, то поднимая руки к небу, — рассказал всё. С самого первого шага, который сделал сегодня от своего дома, про встречу с неприятелем, про всё до той минуты, как встретил вахмистра. Тщательно и правдиво.
— Потому что знаю: ничего меня не ждёт, кроме смерти, — повторил он раз и другой, заканчивая свою исповедь.
— Почему же ты проговорился про патруль? — спросил вахмистр.
— Спросите лучше, пан, почему я скорее не дал себя забить до смерти. Разве я думал? Разве человек что-то знает? Видит, что будет? Почему! — добавил он и ударил себя кулаком в грудь так, что загудело, потом замолчал, глядя прямо перед собой, будто увидел вдалеке что-то манящее. Вдруг обратился к вахмистру: — Где этот святой ангел, — сказал он, — про которого священник говорил, что спаситель каждому человеку даёт для охраны, чтобы оберегал и учил, что нужно делать, а чего — нет? Может, он уберёг бы меня от беды… — добавил, горько усмехнувшись, и снова посмотрел вдаль. — Он, должно быть, тоже пал, иначе не пошёл бы отец на сына, христианин на христианина. Разве пошёл бы?
Вахмистр молча слушал, дал ему выговориться, потом коротко приказал:
— Вперёд!..
Они шли молча.
Мужчина впереди, вооружённый за ним.
Снег всё падал. Старик снял шапку, и снег таял у него на голове.
Вдруг он остановился. Неожиданно откинул голову назад, словно сильно утомлённый, так что седые кудри упали ему на плечи, и закрыл глаза. Через мгновение, собирая последние силы, начал:
— Прошу вас, пан, обойдите потом хаты и расскажите обо мне, об иуде, пусть остерегаются стать такими, как я.
И снова, после короткой паузы, во время которой вооружённый смотрел на него как на больного в горячке или безумного, он сказал:
— Двое не простят мне моего несчастья. Это душа моего сына, а потом наша нива. Может, на том свете я встречусь с сыном, и, может, он простит мне мой грех. Может быть. Но моя нива, этот клочок земли, доставшийся от прадедов и который обрабатывали руки моего сына, — с ней я никогда не встречусь, и она никогда не простит мне того, что я сделал её сиротой и отнял у неё руки, которые её кормили. А ещё мой маленький внук…
Тут он внезапно прервался, и по его телу снова пробежала дрожь. Вдруг он остановился и спросил:
— Меня повесят или расстреляют? Как думаете, пан?
— Могут и помиловать.
— Как это?
— Могут приговорить тебя к пожизненной тюрьме.
Мужчина оцепенел от ужаса, побледнел, словно кровь оставила его лицо до последней капли, потом сказал глухо, будто сердце его застыло:
— Тогда не умереть мне сразу, а умирать медленно до конца.
— Что ты имеешь в виду?
Крестьянин не ответил.
— Моя нива не позволит мне умереть сразу, — сказал он наконец коротко и твёрдо.
— Что ты говоришь?
— Да. Она будет мучить меня каждую весну за мои и его руки. Ах, вы этого не знаете, вы, кто не крестьянин и не работает с землёй. Она ждёт рук при восходе солнца и при свете луны, ждёт нас, когда зелень и хлеб колышутся, всегда и в любое время зовёт, пока мы не придём и не дадим ей то, что давали с начала жизни. Труд, пан! — сказал он, остановился и со своей лопатой глубоко наклонился, уважительно коснувшись земли тыльной стороной руки, словно прощаясь с ней навсегда. — Пан, — сказал он, — я вам во всём исповедался, во всём признался, иду с вами и знаю, что никогда больше не пройду этой дорогой, что меня ждёт смерть. Не могли бы вы исполнить мою просьбу?
— Чего хочешь?
— Ещё раз к моему сыну, — сказал он спокойно и решительно. — Проститься с его могилой, с ним. Не бойтесь, — добавил он, встречая недоверчивый взгляд вахмистра. — От судьбы никто не убежал. Оставайтесь здесь или идите за мной, мне всё равно. Всего сто шагов… потом лес, и в нём под елью мой сын… Гей, гей, мой сын! — звал он, словно был совсем один. — В последний раз несут меня ноги к тебе. Второй раз они уже не пойдут этой дорогой. Позволите, пан? Это моя последняя просьба.
Большие, дикие, жадные глаза впились в губы вооружённого жандарма.
Что ему оставалось делать?
Он кивнул.
Когда мужчина пошёл назад и вскоре исчез в лесу, вахмистр направился туда же. Он шёл по следам, выдававшим шаткую походку крестьянина. Последний, сломленный путь.
В лесу тихий шорох.
Вахмистр стоял на опушке, вглядывался в глубину и прислушивался. Лес не выдавал ничего. Ровный шум, а снег мягко и беззвучно оседал на землю. Он был лёгким и нежным.
Когда через некоторое время мужчина так и не показался, жандарм вошёл в лес глубже. Там он нашёл две могилы. На одной из них, что стояла под сенью величавой ели, лежали овечий кожух и шапка, а в одном из карманов — большой кусок каменной соли, рядом — русские деньги. Сам мужчина был мёртв. Длинный пёстрый шерстяной пояс и ветка величавой ели послужили ему последней опорой.
Спокойно, без спешки, ровно, как дыхание, ещё некоторое время падали хлопья снега. Потом перестали. Всё вокруг будто чего-то ожидало.
Лес, отдельные деревья на его краю — и далеко внизу, в долине, одинокая крестьянская хата. Маленькие, выбеленные известью, светящиеся окна, широко распахнутые ворота и открытые двери хлева…
Когда сумерки сошли, наступила ночь. Безмолвная, лунная ночь…
Черновцы, 11 ноября 1915 г.



