Утята катились меж ногами, серые и кругленькие, как комочки земли; чистенькие куры, задрав нескромно острые хвосты, рылись в навозе и исправно несли яйца на радость хозяйке. Может, он хочет взглянуть на яйца? Рыжий бычок расставил ноги и тупо уставился на забор, но он был знатного рода: его биографию стоило бы послушать. Свинья рыла двор.
— Не бойтесь, наклоняйтесь... Чешите... чешите между ногами, он это любит... Ах ты, кабасю!.. Чистой крови беркшир...
— Но, Иван: Йоркшир...
— Гм... странно... ты вечно путаешь...
И вдруг взгляды упали на огород, на синее море капусты.
— Маруся, видишь?
— Ах, боже... свиньи в огороде... Беги перехвати...
Хрустнул прут, прыгнуло тело... Ач-чу! Гуч-га!.. Грохотали ноги, мелькали блузы среди зелени... Ас-са! Ги-ги!.. Откройте калитку!.. Ку-ви... ку-ви...
Твёрдое, щетинистое рассекло воздух, как пуля, и чиркнуло по ногам... Повеяло теплом живого дыхания, свистнул короткий выдох, мелькнули красные лица — и только тогда Кирилл понял, сколько сил стоила эта погоня...
Всё это казалось таким далеким от того, чего Кирилл опасался, когда ехал на дачу. Здесь можно было быть спокойным. Откуда же, вместо покоя, шевельнулось в груди что-то недоброе, раздражающее? Какой-то острый вопрос, что встал поперёк груди и колол? Что-то неожиданно неприятное?
В будни Иван ездил на службу и возвращался поздно — в обеденное время. Бранил современное земство, в котором служил, злорадно насмехался над либералами, так быстро сменившими овечью шкуру на волчью. Собирал всю грязь современных отношений, мутную и кровавую пену жизни — и в этом была какая-то злая радость. Так лучше. Пусть так и будет. Прекрасно!...
Привозил новости. Между одной и другой ложкой борща сообщал вести о смертных казнях. Восемь повешенных. К смертной казни приговорены трое. Все молодые, едва начали жить. Слова застревали в борще, а в паузах становилось известно, что по деревням людей стреляют, как дичь. И всё это говорилось так спокойно, даже холодно, словно факты из средних веков, о которых можно вспомнить, но невозможно постичь. Марию иногда интересовали подробности — оторванные бомбой ноги, изувеченные дети, место смертельной раны, но всё это мгновенно вытесняла забота о том, что подгорел пирог. Забывала про оторванные ноги, мёртвых детей, повешенную молодёжь и бежала на кухню ругаться.
После обеда они ложились спать. Спать — после обеда! Они, может, даже храпели — митинговый оратор Иван и «товарищ Мария»!..
Кирилл выбегал из дома, чтобы этого не слышать.
Спал и Кирилл — правда, не днём, — а по ночам его мучили сны. Упрямо снилось, что он что-то должен… вот непременно, до боли чувствовал, что он что-то должен… должен — и не имеет сил, и сам не знает, что именно должен…
Вечерами приходила с соседней дачи кудрявая курсистка, засланная откуда-то. Она приносила на лице сказочное, не от мира сего восхищение, а под мышкой книгу, её встречали радостно. Мария целовала, а по чёрной бороде Ивана волнами плыла улыбка. Казалось, они весь день ждали её прихода и тут же садились за стол. При свете лампы, в маленькой комнате, что была как остров среди ночного моря, они читали. Что-то странное, нездоровое, причудливое, с ароматом мускуса — «A Rebours» Гюисманса, «Сад муки», где любовь гнила, как рана, а «я» расцветало пышным ядовитым цветом; оргии духа и плоти, сверхъестественные инстинкты и тот протест всего против всего…
Или спорили.
Тогда их лица пылали, у Марии краснели кончики ушей и блестели глаза, Иван ходил по комнате с вдохновенным лицом и поражал всех образцами лучших речей, а курсистка сидела в сказочном восторге, как королева в подводном царстве.
И чем дальше мысль или воображение уходили от того ужаса и скорби, в которые была облечена действительность, тем крепче цеплялись за неё все трое, будто спешили проплыть, зажмурив глаза, над глубиной, где покоились обломки недавно разбитого корабля.
Чтение заканчивалось поздно. Иван провожал курсистку домой, а возвращаясь, заставал жену при лампе. Прикрыв ладонями уши, она горячо дочитывала книгу, и в тишине шелестели страницы, словно их перелистывал ветер.
Нужно было ложиться спать, но они никак не могли договориться, кто возьмёт книгу на ночь.
— Ты дочитаешь завтра, ведь мне утром идти на службу, — протестовал Иван.
— Мне осталось несколько страниц. Можно бы, кажется, дать мне спокойно дочитать… — сердилась Мария.
— Ты думаешь только о себе…
— А ты?
И возникала сцена.
Теперь никто уже не поднимал острых, жгучих вопросов, как в первый день, когда Кирилл приехал на дачу. Гость получил уже должное внимание, чего же ещё нужно? Но это, как контраст, вставало нежданно и говорило. Что-то неясное, гнетущее, тревожное — и только временами казалось Кириллу, что он вот-вот поймает, вот-вот разгадает, что именно должен сделать…
Каждый раз, когда Иван просыпался после обеда с чуть припухшими глазами, бледным лицом и взъерошенными волосами и долго, с наслаждением зевал, — Кирилл корчился и убегал из дома, чтобы этого не видеть…
А разве завтра не будет то же самое — служба, телята, символизм и капуста? Припухшие глаза и зевота?
Он досыта нахлебался этого «покоя». Ему становилось душно от такого воздуха — и, не сознаваясь даже себе, он наконец бросил:
— Как можете… вы… Свинство!
Он волновался; слова вырывались трудно, словно из-под груды, где долго лежали.
— Вы, что… когда вокруг…
Эти слова болели, били не только Ивана, такие короткие и обоим понятные. Они рвали все преграды и вылетали, словно ракеты.
Как он мог! Иван пожал плечами. А что же он должен делать? Среди всеобщего разрушения, апатии, усталости?.. Он не герой… и кто имеет право требовать от него геройства!.. Он действовал, когда можно было действовать… Никто не имеет права… да, да, никто не имеет права его упрекнуть…
Голоса поднялись, и оба кричали. Сердито, зло. И в каждом в отдельности кричала собственная боль, стыд, кричала усталость… кричала потребность, ударяя другого, раня себя…
Разошлись сердитые, оба взволнованные.
Кирилл долго бродил, пока немного не успокоился. Был ли он прав? Не обидел ли зря Ивана? Нет, нужно снова рассмотреть дело, без гнева, спокойно. Он должен немедленно увидеть Ивана. Наверное, он, бедный, мучается после грубой сцены. Назад, домой!.. Здесь близко… Уже белеют стены… забор, синяя капуста… А вот…
Он увидел Ивана и Марию. Они пололи грядки, согнувшись.
На зелёной низине, залитой вечерним солнцем, среди капусты виднелись только их круглые зада — большой чёрный и поменьше синий, недвижно теснившиеся рядком, как эмблема покоя. И было в этом образе что-то такое мерзкое, такое отталкивающее, что Кирилл вздрогнул.
Он не пошёл в огород, а направился к себе. И первое, что сделал, — сунул руку в карман и вынул письмо. Потёртое, смятое и серое. Разорвал конверт и прочёл. Нет, ещё не поздно. Нашёл наконец то, что должен сделать! И когда он разбирал так при тусклом свете истрёпанное письмо, до него с балкона донёсся голос Марии:
— Идите пить чай! У нас сегодня пирог!..
— Пи-рог, рог-рог… — пропел басом Иван в добром настроении, будто ничего не произошло.
Но Кирилл не откликнулся.
Он собирался в дорогу.
Сентябрь 1907 г.



