И тогда, пока Варвара слушала какие-то голоса — сладкие, манящие, зовущие в грешный мир, — душа Юстины распускалась в голубом воздухе и пела молитву тем чистым голосом, который никогда не мог вырваться из её слабого горла.
Варвара первой очнулась.
— А наша же малина! — крикнула испуганно. И этот крик мгновенно сбросил их с горы в долину, под белую церковку
и тесные кельи.
Снова чёрный мрак, снова море листвы, та же самая дорога. И пока они мчались крутыми тропами, словно дикие серны, соседние горы, уже залитые солнцем, зелёные и чёрные, высокие и низкие, скакали за ними, вырастали и оседали, исчезали и появлялись, будто гнались вслед. Добежали до церкви.
Снуют по двору монахини, словно лунатики. Туда и сюда. Из кельи на кухню, с кухни в келью. Будто ищут то, что не теряли. Солнце уже припекает. Стоят богомольцы. Одна монахиня зовёт другую:
— Сестра Мокрина, неси самовар гостям...
— Неси сама...
И обе исчезают.
Горбатая сестра Анфиса уже сидит в лавке среди икон, злая, надутый вид, чем-то недовольная, словно паук, опутанный паутиной злости, и следит недобрым глазом за врагами.
Богомольцы ждут. Сбились в кучку. Высокая, чёрная, величавая идёт в часовню к чаше с водой сестра-казначей. В руке у неё сачок на длинной палке, украшенный крестами, которым будет вылавливать не рыбку, а деньги, что набросали в воду богомольцы. Даже кошель на поясе у неё защищает святой крест. Останавливает Варвару:
— Что же вы это делаете? Почему малину до сих пор не рвёте?.. Ведь матушка-игуменья...
Молчат, виноватые, и спешат бежать.
Матушка Серафима опускает глаза и тихо говорит:
— Опять этой ночью видела...
Теперь уже не уйти. Матушка-казначей любит доверяться младшим. Те её лучше понимают.
Она сначала вздыхает, потом устремляет подведённые глаза куда-то в простор, в лесную тьму, и почти шепчет:
— Только задремала — слышу, опять он стоит надо мной. Открываю глаза — а он такой прекрасный, кудри вьются по плечам, щёки румяные, глаза как свечи, положил свою руку на мои плечи и говорит: "Чего лежишь здесь на моём ложе? Это моя келья, я жил здесь долго, спал здесь, молился..." А мне страшно, огонь по телу... Не сатана ли это в прекрасном облике, посланный из ада во искушение... Свят, свят, свят... А он наклонился, кудри щекочут... "Вставай, Серафима..."
— Матушка, не могли бы мы самовар? — перебивают богомольцы какую-то монахиню.
— Надо бы сестре Марии... — и проходит дальше. Сестра Анфиса встаёт в дверях лавки.
— Вот так... одна на другую сваливают... ленивые, господи! — закидывает она свои сети на монахиню.
— А вам какое дело?
— А такое... Дух лености побеждается духом трудолюбия...
— А про дух сквернословия забыли?.. Прочтите лучше для себя... Недаром про вас говорят...
— Пусть Господь простит того, кто злое говорит. А кто говорил? Что говорил? Дармоедки, вруньи... языкатые... вот матушке-игуменье скажу...
— Говорите!.. Про вас все знают...
Из кухни выбегает сестра Мария. Глаза заплаканные, красные.
— Ссорились? — интересуется сестра Анфиса. — Ай, грешница.
— Помирились... Три дня молчали... Даже скучно стало...
— Надолго ли?
— А Господь знает...
— Тут богомольцы самовар просят... чаю хотят попить...
— Самовар? Если б сестра Секлета... Да где же Секлета?.. Секле-то! Секлето-о-о!..
Напрасно носился тот крик по мёртвому двору, напрасно бился об лес, об стены церковки, что тихо дремала на солнце, вся белая, как вишня в цвету. Никто не откликнулся.
Тихо журчала и стекала в чашу в часовне целебная вода, а над нею горели свечи, как огненные цветы.
— Сижу я, вся дрожу, — продолжает матушка Серафима, — так мне стыдно, так чудно, а он наклонился и голосом таким сладко-звонким, таким певучим... Вы смеётесь? — вдруг резко спрашивает она монахинь, насупив лоб и побелев вся.
— Да нет, матушка... Господи!..
— Вы смеётесь... вижу... Это же был инок, говорю вам, монах, а не кто иной... У-у! Неверные, у них в мыслях одно лишь греховное... Марш мне сейчас же малину рвать!.. Прочь!.. Не нужно мне никого... ничего... У-у!..
И, метнув на послушниц гневный, мученический взгляд, матушка-казначей подняла вверх длинный сачок, как оборону от напасти, и пошла к часовне.
На ходу она слегка покачивалась и гнусавым голосом читала:
— Святые бессребреники и чудотворцы, Косьма и Дамиан, посетите немощи наши, туне приясте, туне дадите...
Золотые кресты на держале сачка блестели на солнце...
* * *
В малиннике тихо. Хоть сестра Секлета вместе с сестрой Мартой собирали там ягоды, но они уже полгода не разговаривали между собой.
— А здесь была матушка-игуменья, — обратилась к послушницам, которые как раз подходили, Секлета, — про вас спрашивала... Сердится, что мало собрали малины...
Варвара с Юстиной принялись за работу. Они тоже замолчали. Сама матушка-игуменья сердится!..
Будто ещё тише стало в малиннике. Молчали сестры, молчали зелёные стены гор, в тишину погрузилась глубокая долина, мягко устланная зелёным буком, наполненная золотом солнца; семь чёрных холмов молча смотрели вглубь, а по ним рядами поднимались сосны, словно монашеские процессии. И только глубоко, на дне межгорья, перепрыгивая со скалы на скалу, ревела и шумела быстрая Алма, рассыпая холодные воды по каменистому руслу.
Так грустно стало. Игуменья сердится. Все те четыре монахини, что молча бросали спелую малину на дно корзин, уже испытали гнев матушки-игуменьи. Всех их наказали той же зимой. Юстине вспомнилась та памятная зима. Целыми днями и ночами сыпал и сыпал снег и в конце концов засыпал впадину. Занёс дороги, засыпал леса, долины и Алму... Отрезал от всего мира... А когда тучи разорвались и сели на горы, с неба упал холод, словно гнев божий... Трещали от страха деревья, трещала церковь, и вяли сестрички. Солнце скрылось за горы и ходило где-то короткими днями, а в яме оставалась ночь... Долгая, без конца и грустная, как плащаница. Целыми днями горел в кельях свет, клевали носом над коврами сестры, сгибали спины и портили глаза!.. Начались ссоры, росла вражда, тянулась вражда долгая, упорная, как те дни и ночи... Когда же гасили свет и грешное тело шло на отдых, сон не приходил и замерзал где-то в келье. Не было сил уснуть... так было холодно.
Целыми ночами дрожали сестрички, а дров не давали... Матушка не велела. И вот они согрешили. Она, Варвара, Секлета и Марта и ещё две монахини... Тайком, ночами, пробираясь глубоко в холодный снег, они собирали в лесу сухой хворост и грели кельи. Узнала матушка — из монастыря выгнала. Всех шестерых... Пошли они с плачем в снег, в холод, в бедной одежде... Стыдно было, жалко... Но уже с дороги их вернули... Сжалилась матушка-игуменья... Две не захотели, ушли в мир... С тех пор и голос у Юстины пропал, как простудилась.
— Неизвестно, где теперь Анна, что не захотела вернуться? — подумала вслух Юстина.
— Я видела её, когда ездила в город, — отозвалась Марта. — Замуж уже вышла. Муж слесарь, у неё лавочка... Такая весёлая, здоровая... Вспоминать, говорит, не хочу...
— А вот Мария умерла... Царствие небесное... — вздохнула Варвара.
Все тоже вздохнули и замолчали.
— Одни говорят, что с горя, а другие — что простудилась, бредя по глубокому снегу, — добавила Секлета.
Никто ей не ответил.
Снова стало тихо. Только гнулись малиновые стебли да дождём падали ягоды в корзину.
— Почему так, скажите мне, сестры!.. — спросила Варвара и даже глаза раскрыла широко. — Прежде люди спасались и добро людям делали... а теперь...
— Всё от Бога... Не судите, да не судимы будете, — строго сказала Юстина.
Все понимали, на что намекает Варвара.
— Да полно вам! — крикнула весёлая Секлета. — Лови, Варвара! — И бросила в неё спелой ягодой.
Варвара раскрыла рот, но ягода не попала.
— Ну, теперь ты! — и полетела малина в рот Секлете.
— Хороша малина? — послышался сбоку знакомый голос.
Как из-под земли выросла сестра Аркадия с постным лицом, с благочестиво сложенными на животе руками. Никто не заговорил с ней.
— А я ещё не пробовала... Дух чревоугодия побеждается... — и, видя, что её не слушают, сестра Аркадия криво усмехнулась и тихо удалилась.
— Христа продала бы, — сказала Секлета.
Они уже кончили работу, когда прибежала келейница:
— Несите скорее малину... и идите все к матушке-игуменье... зовёт...
"Ну, что-то уже будет!.." — подумали сестрички.
* * *
Извивается белая дорога кривульками из святого монастыря в грешный мир. Вздымаются над нею горы, шумят старые буки, клокочет в долине Алма...
Солнце уже клонилось к закату. Зелёным огнём горели на нём верхушки буков, блестели, как серебряные колонны, стволы, и бродили под ними их лёгкие тени. А там, где солнца уже нет, вздымались в небо тёмные стены, а из них, глубокие и чёрные, смотрели холодные сумерки.
Шли по дороге сестрички. Склонённые головы, красные глаза, узлы за плечами, посохи в руках. Впереди Варвара, за ней Юстина, а там две другие, что рвали малину.
Брели из рая в грешный мир, не опомнившись, не очнувшись. Так всё быстро случилось! Беда настигла их, как грозовая туча. Юстина всё ещё дрожала, у неё всё ещё стоял перед глазами высокий чёрный силуэт матушки-игуменьи: жёлтые мешки подпрыгивают под злыми глазами, посох гремит в руке, золотой крест прыгает на груди. "Где малина? Съели?! Малина моя где?.. Распутницы!.. Вон отсюда!.." Сестра Аркадия с постным лицом подаёт матушке святую водицу, просит напиться... "Вон с глаз... Вон отсюда! Всех выгоню... я... я..." Брызжет вода на помост, посох дрожит, крест скачет на груди, и скачут мешки под глазами...
Брели из рая в грешный мир, не опомнившись, не очнувшись. Так всё быстро случилось! Беда настигла их, как грозовая туча. Юстина всё ещё дрожала, у неё всё ещё стоял перед глазами высокий чёрный силуэт матушки-игуменьи: жёлтые мешки подпрыгивают под злыми глазами, посох гремит в руке, золотой крест прыгает на груди. "Где малина? Съели?! Малина моя где?.. Распутницы!.. Вон отсюда!.." Сестра Аркадия с постным лицом подаёт матушке святую водицу, просит напиться... "Вон с глаз... Вон отсюда! Всех выгоню... я... я..." Брызжет вода на помост, посох дрожит, крест скачет на груди, и скачут мешки под глазами...
Потом хаос, что-то неясное, чего и вспомнить невозможно... убогие узлы с убогим скарбом... дрожащие руки... слёзы монахинь... слова утешения... украдкой, тайком, чтобы старшие не заметили, — и под ногами дорога, долгая, позорная... А мозг, словно топор, рубит: "Съели? Вон отсюда!.." Даже деревья шепчут в чёрных верхушках: "Съели? Вон отсюда!.."
Лицо Юстины горело, и жалость жгла грудь.



