Ружьё — бах! — а на ложный сигнал по лесу — торох! трах! — пошёл грохот. Пехота наша сразу к лесу да из самопалов ударила. Чуприна лёг, говорят, от первой пули, а гайдамаки ещё не успели вскочить на коней и как следует сгруппироваться, а тут ещё и вожака нет. Совсем они сбились с толку. Но же живо бедняги оборонялись: убили польского подполковника, нескольких офицеров и с сотню солдат. Бились они под бешеный грохот, а когда из пушки бахнули, то дерево перебило пополам, на щепки разнесло и повалило на них. Жарко было очень несчастным. Убиты были почти все, а остальных раненых и подстреленных забрали в плен. Нашли самого Чуприну мёртвым. Здоровый да широкоплечий человек. Лежит, вывернувшись, как бык, что долго ревел под забойным молотом да наводил на всех страх, а потом всё-таки, каким бы сильным ни был, упал, сердешный, и глубоко вдавил землю, лежит, как гора, и на мёртвого ещё страшно смотреть. Вот так же и тот Чуприна, большой да страшный, лежал в пышных кармазинах рядом со старым дубом, что был повален пушкой; а броня на нём и на коне сбруя такая, что несчётных денег стоит: серебро да золото, а работа, работа же такая, что прямо в глаза бьёт! На обеих руках у него дорогих перстней, по карманам золотых часов сколько, а денег — и сосчитать нельзя. Да и на всех гайдамаках, и при них самих, и при конях, найдено серебра, золота и всяких дорогих сукон на великие тысячи. Всё это поделили между собой солдаты и реестровые казаки. Достался и мне рог с порохом в серебряной оправе да патронташ под серебряной бляхой. Да всё это как пришло, так и ушло: пропало потом в Уманскую руину.
Вот, поделив добычу, раненых отослали в Каменец на казнь, а мёртвых закопали в том самом Ялтушевском лесу, над шляхом, и могилу над ними насыпали высокую.
Это было первое моё дело с гайдамаками. А снова года через два пошёл по Украине слух, что из-за Синюхи-реки вышла добрая куча гайдамак с ватажком Чертоусом да прошла аж на Подолье, награбила серебра, золота и всякого добра, сколько вьючные кони вынесут, и возвращается назад лесами да заросшими долинами. Только никто не знал, где именно они теперь и в каком месте выйдут из леса на степи. Тревога сделалась повсюду такая, что боже твоя воля! Не было другого разговора, кроме как про гайдамак. Вот сегодня услышишь, что там-то и там-то сожгли пана с панночкой и с детками, а завтра — что напали на монастырь и всех католических мирян вырезали. Один говорит, что видел каких-то чудных людей, а другой — что в одном шинке наткнулся на самого Чертоуса: сидит за столом в красном жупане6, руки по локоть засучены, по кармазиновым рукавам чёрная еврейская кровь стекает; пьёт водку вёдрами и никого не боится, потому что умеет так сделать, что вот он есть, а захочет, так и нет его. Что ни день, то всё страшнее слухи: сегодня уже скажут, что у него три сотни молодцов, а завтра — три тысячи. По дорогам повсюду евреи со всем добром – бегут кто к замкам, кто в местечки. Выслал князь Любомирский из Попонного двух или трёх евреев на разведку, обещал большую плату; да евреи так боялись гайдамацких лап, что повертелись немного за местечком да и вернулись ни с чем. Тогда зовёт князь меня, Ласуна, Гладкого да ещё Лободу.
— А что, — говорит, — казаки! Послужите ли вы мне по вере и по правде?
— Послужим, — говорим, — милостивый князь и батюшка.
— Вот же, — говорит, — вам по десять червонцев на дорогу. Езжайте да привезите мне верную весть, где гайдамаки и сколько их.
Взяли мы, поклонились и поехали все четверо разными шляхами. Долго пробивался я сквозь пущи да бездорожье, пока не прибился к одному хутору. Лес вокруг такой густой, что только небо да землю видно, а хатка стоит одна-одинёшенька, уже набок покосилась и в землю вросла, а солома на ней вся от мха да бурьяна аж позеленела. Ни дороги, ни тропинки к той хатке нет; только возле самой стены течёт небольшой ручей. Думаю себе: видно же, тут никого нет. Когда смотрю, аж под свесом за хатой сидит дед, седой-седой. Брови у него нависли аж на глаза, а борода до пояса. Сидит и строгает стругом древко для копья, а возле него под навесом стоит с десяток копий совсем готовых. Вот я, слезши с коня, подошёл к нему, а он меня и не видит, что я иду: строгает себе да бурчит что-то. Я подошёл совсем близко да и стал: послушаю, что он бурчит. Когда слышу, а это он старинную песню пытается петь, но голос его дрожит и не выводит, только мурлычет:
Перебейнос просит немного —
Семьсот казаков с собою.
Рубит мечом головы с плечей,
А прочих топит водою.
"Ой пейте, ляхи, воду из лужи,
Воду из лужи болотную,
За то, что пивали по той Украине
Мёды да вина сытые".
— Здоров, дедушка!
— Здоров, — говорит, — здоров, сынок!
Да и не смотрит-таки на меня. Я думаю себе, как бы с ним заговорить, да и молчу. А он тогда поднял свои тяжёлые белые брови да глянул на меня.
— Э! — говорит. — А ты что за человек?
— Да так, — говорю, — как видишь: человек крещёный, шатаюсь по свету да долю ищу.
— А вера наша?
— Наша, — говорю.
— Чего же тебе, сынок, надо?
— Надо, — говорю, — мне прежде всего поесть.
— Правда, — говорит, — сынок, правда. Сперва накорми человека, а тогда уже расспрашивай.
Сразу пошёл, несёт мне хлеба, сала, мёду, потому что и пасечка у него тут небольшая огорожена. Поевши, я говорю ему, будто хотели меня ляхи повесить за то, что я потерял панские часы, а я убежал да хочу пристать к гайдамакам, только беда моя, что не знаю, где их найти. Тогда он мне и говорит:
— Хорошо, сынок, езжай же туда-то и туда-то, мимо такого-то и такого-то дуба, там их и найдёшь на урочище Обозовище. — А сам сел да и продолжил строгать.
Поехал я, и точно: в яру под густыми дубами кони ходят, и кое-где жупаны краснеют. Подъехал я ближе, аж стоит под дубом казак с копьём на страже. Я сразу по-запорожски: "Пугу!" А он мне: "Пугу! Пугу!" А я снова: "Казак с Лугу!"
— А где тот казак с Лугу? — крикнул кто-то громко из леса. — А ну езжай, хлопец, сюда!
Я и еду. Смотрю, аж навстречу мне едет здоровенный запорожец с усами, каких я ещё отродясь не видывал: чёрные, чёрные, да длинные, да роскошные такие, что аж поблёскивают. Жупан на нём шёлковый красный, аж светится, как огонь; шапка красная, заломленная набок; пояс золотой; за поясом пистоли; при боку сабля; седло и стремена — всё это в чистом золоте, аж горит. А конь под ним чудесной красы: белый, как лебедь, так и отбивает от зелёного леса и травы; ты бы сказал, что и земли не касается. Снял я шапку да и поклонился аж до конской гривы; забыл, что это и гайдамака; так бы, кажется, взял да и подстелился ему под ноги: стою перед ним, как перед гетманом.
— А что, — говорит, — брат? Наша ли вера?
— Наша, — говорю, — вельможный пан...
— А ну, перекрестись.
Перекрестился я, окаянный. Передёрнуло меня немного, честная казацкая кровь во мне отозвалась, а всё же перекрестился.
— Ну, езжай же, — говорит, — себе к куреню.
Приехал я, аж тот курень весь обсыпан валом. Впустили меня через ров в ворота. Как въехал я да глянул, то у меня и в глазах зарябило. Полно казаков, да все же так одеты, что и не рассказать: кармазин возле кармазина, серебро возле серебра, золото возле золота. Так вот как иной раз зимой зайдёшь в кладовую да присядешь возле печи погреться да посмотреть, что там в той печи творится, сколько жару: и красное, и жёлтое, и синее, горит, ходит, мигает и мерещится, аж будто всё шевелится; так в том таборе ходили один возле другого гайдамаки: тот в красном, тот в жёлтом, тот в голубом, а золото на них как огонь сияет, что и глазами не взглянешь. Насилу я немного освоился, что уже не так дико мне между ними стало. Поставил я своего коня к яслям. Никто меня не спрашивает, что я за человек. Шатаюсь я между ними, как дома. Смотрю, аж Ласун уже тут: ходит, заложив руки за пояс, только откидными рукавами помахивает; со старшими уже запанибрата, а меня будто и не видит: только погладил ус да бровью моргнул, посмотрев на меня мимоходом. А меня носят такие мысли: "Выдам им Ласуна! Признаюсь, кто я такой! Останусь между запорожцами!" Так ведь и товарищ же Ласун: как товарища предать? А о том у меня и мысль не шевельнулась, что это же наши братья?.. Тогда ещё я так не мог рассуждать — искренне послужил шляхте. А они-то, сердешные, мне радуются, как родного брата встречают; дорогая одежда у них кучами, — надевай какую хочешь одежду. Известно, страшный суд настаёт; бог знает, кому жить, а кому умирать, так пусть, говорят, казак хоть перед смертью покрасуется, как огородное пугало, а вынесет бог из огня в дорогих сукнах — пусть пользуется на здоровье.
На другой день приезжает и Лобода с Гладким. Оделись мужиками и привели будто бы коней продавать. Ласун сам и торговал с ними, и магарыч с ними пил, да тайком сказал, что Чертоус ждёт, пока стянутся его отряды, потому что теперь ещё только два отряда сошлось, а ещё два соединятся с ним у Мазепиной Могилы; мол, когда завтра мы туда двинемся, то чтобы князь был готов и держал ногу в стременах, а кто-то из нас, или Ласун, или я, дадим дёру да князю дорогу покажем. Выпроводили из табора тех коноводов, а сами на другой день пошли к Мазепиной Могиле. А Мазепина Могила — это остров, весь в бору, а кругом такая вязкая трясина, что ни человек, ни конь, ни собака не перебредёт; а на тот остров через болото проложено три гребли. Вскоре подошёл ещё один отряд гайдамаков с большой добычей. Вот как поднялся в это время шум и сутолока в таборе, я улучил счастливый миг — да на коня и дал драпака. Прибыл в Полонное под замок, к Киевским воротам, стукнул, — не пускают меня, потому что не узнали: жупан на мне жемчужный, пуговицы рубиновые, пояс литой, шапка соболевая, — да насилу всё же впустили. Сразу меня к князю. "Так и так, милостивый князь, ещё только одного отряда дождутся да и двинутся под Константинов, потому что почувствуют силу. Надо спешить, чтобы не выпустить их с того острова".
Сразу всё войско вскочило на коней, а пехота на подводы; забрали пушки и порох, поехали. А я конём впереди, дорогу показываю. Это была охота на страшного зверя, у которого и глаза, и уши, и чутьё хорошие, а ещё лучше — лапы. Приказано было князем под большой карой, чтобы никто не шумел и люльки не курил. Свернули с дороги; потянулись лесом молча, тихо; только время от времени пушечное или тележное колесо стукнет, наехав на корень, или треснет сухая ветка. Шли день и ночь с малым отдыхом, а дальше влезли в такую гущу, в такие дебри, вертепы и выбоины, что еле-еле вытаскивали повозки и пушки из этого болота.

