Согнувшись, извозчик ковырял что-то в колесе пальцем. Его длинная синяя сукмана, рыжая по фалдах, покрывала ноги до самой земли, словно юбка. Белая лошадь дремала на трёх ногах, подогнув четвёртую.
Над головой коротким, обрывистым писком отзывалась птичка.
Доря снова глянул в долину. Теперь он заметил женщину среди кучи мужчин. Косынка, завязанная узлом под подбородком, сливалась с её лицом в одно белёсое пятно, а на тёмной одежде светились руки — прозрачные и молочные, как в ночи пуховая пыльца.
— Приехал смотреть, барчонок? — Извозчик подошёл сзади и встал неподалёку.
— А что? — обернулся к нему Доря.
— А ничего — смотри. Вырастешь — пригодится. В его круглом глазу — другой извозчик зажмурил — в голосе,
в уголках рта было что-то задорное, обидное.
— Молебен будут служить, Семён?
— Кха! — кашлянул Семён. — Молебен, такую их мать... Они ей справят молебен...
— Нет, правда, Семён, — попросил его Доря.
Семён молчал. Насмешливое выражение, скривив его лицо, застыло во что-то твёрдое, жестокое.
Молча закатал он полу сукмана до самых подмышек, вынул табак и принялся крутить цигарку. Лошадь начала мочиться. Семён посвистывал ей тихонько, а между тем труха сыпалась с цигарки на землю. Закончив крутить, он старательно заклеил цигарку и удивлённо взглянул на Дорю.
— Папенька не сказали?
— Клянусь, нет, — заверил Доря. — Сегодня, понимаешь, мои именины, и он...
— Так... на именины, значит... Ловко придумал. — Семён зажал в грубых чёрных пальцах цигарку, поднял правую руку, обвёл ею вокруг шеи, дёрнул вверх, храпнул и засмеялся.
— Капут!
— Капут? — Доря уставился на него большими невинными глазами.
Тогда извозчик пояснил:
— Повесить барышню сейчас... Молебен, такую их мать...
Доря почувствовал холодок в теле.
— Неправда... ты всё шутишь... — он сразу покраснел.
— Конечно, шучу... — И снова храпнул, сделав над головой тот же ЖЕСТ.
Что-то подступило у Дори под сердцем и так неприятно разлилось по рукам и ногам.
— Как, совсем повесят?
Голос у него прервался, и жалость скривила губы.
— Не совсем, а только пока ноги перестанут дрыгать... — Бросил окурок, сплюнул и добавил: — Яким управится скоро... не впервой!
Солнце зажгло кровавые огни на клеёнчатой шляпе Семёна, а Доря смотрел на него с таким холодным ужасом, словно не Яким, а извозчик должен сейчас повесить женщину с бледным лицом.
В голове его вдруг пронеслись разговоры, которые он слышал дома... Отдельные слова, прежде такие обычные, далёкие и невероятные, как в сказке... а теперь всё приблизилось и ожило.
Теперь он иначе взглянул в долину, на недвижные ряды солдат, сверкающие мундиры начальства, бледную женщину в белой косынке и сосновые столбы. Всё это слилось в одном слове: «Повесят» — невыносимо страшном и диком.
Тем временем Яким перестал поправлять верёвку — она слегка качалась, — слез с помоста и подошёл к женщине. Женщина отвела его движение худой руки, синеватой как бы, сделала неровный шаг, а потом твёрдо пошла к столбам.
«Сейчас!.. Сейчас!..» — что-то крикнуло в Доре и обожгло, а его ноги сами согнулись и понесли в пропасть, осыпая глину...
Карп Петрович всё поглядывал на гору, под груши. Ему временами казалось, что он видит там Дорю, блеск пуговиц на гимназическом пальто. Он знал, что поступил незаконно, взяв с собой мальчика, и тревожился. А вдруг кто заметит? Однако всё шло как надо: солдаты тупо стояли, как немой частокол, товарищ прокурора всё сжимал губы и закатывал глаза, как вечерняя жертва, поп поправлял наперсный крест и гладил шёлковые обшлага. Яким долго возился, беспокойно рассыпая взгляд водянистыми глазами. Полицмейстер сдержанным басом отдавал какие-то ненужные распоряжения, лишь бы говорить. Карп Петрович невнимательно их слушал, стараясь сдержать руку, которая дрожала от локтя до самых пальцев и дробно стучала по эфесу. Скорее бы конец... Скорее бы пролетели эти несколько минут...
Женщина зачем-то развязала косынку, спустила её на плечи и, встряхнув чёрными волосами, двинулась с места. Карп Петрович чувствовал, что холодеет в напряжённой тишине, что в голове у него, как тяжёлая волна, качнулась мысль: «Видит ли всё Доря?» — и промелькнул образ Сусанны, как она слушает рассказ сына.
Вот женщина уже стояла на помосте, качнулась ряса, и в воздух поднялся крест. Яким положил руку на петлю и забегал глазами, глухо брякнули тяжёлые ружья, словно вздохнуло железо, а косой луч погружал концы поднятых сабель в кровь.
И тут случилось что-то странное, непонятное. Будто камень сорвался с горы и покатился вниз. На бегу, круглый и грузный в своей ватной шинели, Доря промчался к помосту, сшибая полами глину, теряя синий картуз и широко раскрывая руки.
Налетел на женщину и с криком обнял её колени.
— Не надо!..
От неожиданности и крика, упавшего, как стрела, между ними, люди вздрогнули в тревоге и метнули глазами вверх, на высокие склоны оврага, словно оттуда шла на них опасность.
А Доря всё крепче жался к коленям, пряча стриженую голову в чёрной юбке, и видно было, как дрожали у него плечи от детского плача.
— Не надо!.. Не трогайте!..
Женщина постояла мгновение — высокая, но вдруг осунувшаяся и несчастная. Потом наклонилась и положила прозрачную руку на детскую головку.
И так всё застыло в немом ожидании: женщина, ребёнок, солдаты и начальство.
Первым очнулся полицмейстер.
— Чей ребёнок? Убрать!..
Он не узнал своего голоса, но от того грубого крика все почувствовали себя свободнее, и каждый старался показать, что он не испугался...
Карп Петрович кинулся исполнять приказ, но почувствовал, что не может. Колени подгибались у него и немели. Он пересилил себя и побежал вприпрыжку к ребёнку, а шашка мешала, била и путала ноги, и без того чужие.
Однако Дорю оторвать было нелегко. Он отбивался всем телом и словно в забытьи всё повторял со слезами, ещё глубже пряча голову в тёплые колени:
— Не дам!.. Не хочу!..
Наконец женщина качнулась, отделённая от ребёнка. Карп Петрович поволок сына. По дороге поднял Дорин картуз, тщательно, хоть и машинально, вытер рукавом глину и понёс так в левой руке.
— Папа, не надо... папа, не позволяй... — упирался Доря, но, чувствуя, что не уговорит отца, поднял кулак вверх и кричал назад:
— Яким! Не смей! Я тебя, гадина...
— Молчи! — шипел отец и тянул его дальше.
Лишь на горе удалось Доре вырваться из рук. Он взглянул в долину и увидел: в воздухе, озарённая солнцем, качалась длинная чёрная фигура. Покрутилась в одну сторону — и замерла... Потом в другую — и снова остановилась.
Тогда Доря умолк, остро посмотрел на отца и хрипло бросил ему в лицо:
— Хулиган. Селёдка.
Больше не успел, потому что полетел в траву, сбитый кулаком с ног.
* * *
Они возвращались домой уже не такими парадными. Лакированные сапоги отца покрывал пыль, рукав мундира был в глине. На новенькой гимназической шинели у колена зеленела травяная заплата, а одна пуговица жалобно болталась на чёрной нитке. Белая лошадь, теперь ещё белее на солнце, уныло трусила на трёх ногах. Карп Петрович не смотрел на неё. Сидел, отвернувшись от Дори, и тупо думал. Он желал Доре добра, а получил вместо этого неблагодарность. Сыновняя брань жгла его, словно выжженная на живом. «Хулиган... селёдка...» И кто? Кость от его кости и кровь от крови.
Карп Петрович пытался думать о другом. Хотел убедить себя, что у него есть дела поважнее, над которыми нужно размышлять. Теперь губернатор наверняка выгонит со службы, а директор исключит Дорю. С холодком в сердце он цеплялся за эти неприятные мысли, воображал гнев губернатора, свои мольбы, гнусавый голос директора: «Нам протестантов не нужно...» — и одновременно ощущал, что что-то мешает ему, словно камешек, попавший в сапог. Здесь, рядом, сидел его собственный ребёнок, замкнувший вражду в сердце, с каким-то правом на отца, на его поступки, и судил, как чужого, требуя ответа. Фу-ти, ну-ти!.. Это раздражало. Не мог же он, отец и полицейский чиновник, которого боялись даже взрослые, смиряться и каяться перед каким-то сопляком. И он снова упрямо цеплялся за всякие мелочи, за разговоры с начальством, за неизбежные слёзы Сусанны и даже за покалеченную ногу лошади — «Не подкованная, скотина...» — лишь бы засыпать и заглушить то жгучее и непокорное, что мучило внутри, словно острый камешек...
А Доря, опустившись и утонув в тяжёлой шинели, тихо всхлипывал внутренним плачем. Перед его глазами всё ещё качалась чёрная фигура. Раз в одну сторону, раз в другую... «Погоди, — думал он горько об отце, — узнаешь ты, как я повешусь... Залезу на чердак, подниму свой пояс, и никто не увидит...» Ему стало жалко себя. А может, лучше убить Якима? Придёт Яким к ним на кухню и, как обычно, заснёт на лавке. Тогда Доря тихонько возьмёт нож, наточит... или нет, лучше топор — и отрубит Якиму голову по самые плечи.
Маленькая птичка упрямо кружила над Дорей. То поднималась, то опускалась с писком и мелким трепетом коротких крыльев. Он заинтересовался ею и долго следил за её полётом. Но вдруг вспомнил свои именины и лёгкую руку, так нежно гладившую его по голове, — и снова тихо заплакал.
«Узнаешь ты... ах, узнаешь ты, как я повешусь...»
Сквозь тёплые слёзы, тяжёлые и большие, в которых всё расплывалось, неясно мелькали ивы и телеграфные столбы. Они отрывались от земли, поднимались вверх и тихо качались... Раз в одну сторону, раз в другую...
Январь 1912, Капри



