Будет старый — внукам расскажет... Вот, скажет, был я ещё ребёнком, а мой покойный отец...
— Карп! Ну, почему же ты не скажешь сразу? — Сусанна даже всхлипнула от нетерпения.
Тогда Карп Петрович приблизился к ней, вытянул красную шею и зачем-то понизил голос до шёпота:
— Я повезу его завтра смотреть, как будут вешать.
— Ах, ах! — испугалась Сусанна. — Как можно ребёнка...
— «Ребёнка, ребёнка»... — передразнил Карп Петрович.
Именно ребёнка. Разве ему не любопытно? Ребёнок ещё крепче запомнит. Нужно, чтобы у него остались впечатления, чтобы в нём сохранились воспоминания на всю жизнь. А она думает как? Гладить по головке да держать у юбки?
Он уже кричал и своим криком вбивал в мягкое тело Сусанны свой замысел.
— Вос-пи-ты-вать надо!..
— Ах, ах! — она вздыхала и таращила глаза на мужа. — А может, и правда! Пусть бы увидел. Да, действительно, пусть бы... Уж не придётся ли ещё раз. Сколько есть детей: и у казначейши, и у полицмейстера... а никто не увидит, только Доря...
Она привыкла к этой мысли. Подумать только: увидеть, как будут вешать человека. Она и сама бы хотела. Ах, Дорька, счастливчик...
Она уже забыла про Дорьку и все мысли обратила на себя. Ей стало горько. Прожила на свете до тридцати лет, а ни разу не довелось ничего такого увидеть. Разве Карп когда подумал о ней? Сиди всю жизнь на кухне, возись в помоях, и ни удовольствия тебе, ни развлечения...
— А кого вешать будут? — блеснула она глазами. Карп Петрович замялся на минуту и, наконец, махнул рукой.
— Ну ладно. Знаешь, Сузя, мне не дозволено об этом говорить. Я тебе скажу, а ты — смотри у меня — ш-ш! Ни словечка никому. Вешаем женщину, что бросила в губернатора бомбу.
— Ах, ах! Ты её видел? Молодая, красивая? Вот бы интересно... Голубчик, Карп... я бы... я бы сбоку где-нибудь... — Карп Петрович замахал руками в испуге:
— Фу-ти, ну-ти! Только тебя не хватает. Мне и с Дорькой нелегко...
Сусанна надулась. Всегда так. Про неё не думают.
Однако её недовольство скоро погасло в заботах о Дорьке.
Они долго совещались вдвоём с мужем, когда будить мальчика, как его одеть, пускать ли завтра в гимназию...
Можно бы устроить ему праздник.
— Само собой! — развеселился Карп Петрович. — Пусть погуляет!..
Он был в чудесном настроении. Насвистывал вальс, который теперь каждый день играли в цирке, и бил сапогом о сапог, как полковой офицер.
— За палача, верно. Якима... — бросила как бы про себя Сусанна.
— Якима.
— Кто бы мог подумать! Нянчил нашего мальчика... Доря так его любит.
— Распился, мерзавец.
Она всё больше проникалась мужниным планом. Ну и придумал!
Зелёная лампа мягко светилась в избе, как доброе сердце в груди, пароходик дремал на полу, уткнувшись в диван. Карп Петрович со скрипом подёргивал ногой в такт своим мыслям, а Сусанна в тихом уюте дома плела мечты о лучших временах, когда Карпа наконец оценят.
И, полная радостным чувством, подошла тихо к мужу и поцеловала в мокрый лоб.
— Пора уж спать... завтра вставать рано... Ах, Дорик, счастливчик!
* * *
— Отстань, мама!
Доря не хотел вставать. Таращил глаза, испуганные светом, и снова падал на подушку. Но когда мать стала душить его в своих объятиях и с пола заскрипел пароходик, он вдруг вспомнил, что сегодня его день. Тогда он резко вскочил с постели — тёплый, золотистый, длинный, на худых бёдрах — и присел посреди комнаты над пароходиком.
Вдруг большие, холодные от умывания руки легли ему на грудь и рёбра и подняли куда-то вверх, в смешанный запах табака и помады, в щекотание жёстких волос, тёплых отцовских губ. Легонько поцарапанный твёрдой холодностью пуговиц и погон, Доря доверчиво прильнул к отцу, а когда его пятки снова коснулись пола, густой голос мягко прогудел над ним:
— Одевайся быстрее. Сейчас поедем.
Доря поднял на отца глаза.
Поедут? Куда?
На рыбалку, может? Тихая речка и босые ноги, по которым можно бродить по песочку... Удилище дугой и серебристое мелькание рыбки на леске. «Бульк!» — сказала вода, проглотив камешек...
А может, поедут куда-нибудь далеко-далеко... в неизвестный город. Будут ехать, ехать, ехать... Деревья будут кружиться и убегать назад... Нивы сами подстелятся коням под ноги. Мухи облепят блестящие конские крупы, а над головой запищит птичка...
Хотел спросить у отца, но того уже не было.
И вдруг ранец, полный книжек, всё испортил. А гимназия? А уроки?
— В гимназию сегодня не пойдёшь, Дорик, — поняла его Сусанна.
Он обернулся на одной ножке, хлопнул себя по бёдрам с радостным писком пташки и снова присел над своим пароходиком.
Но его оттуда прогнали.
Он одевался поспешно, с чувством праздника и бытия, с дрожью каждой жилки от холодка рубашки и тепла маминых рук, жадный до всего мира, словно воробышек, раскрывающий клюв в гнезде.
Незастёгнутый, с поясом в руке, он обегал весь дом. У крыльца дремали извозчик и конь, на кухне пищали котята, в столовой отец допивал чай.
Доря хотел прижаться к нему, но не осмелился. Только благодарно обнял глазами широкую спину и парадные погоны.
«Селёдка!» — вспомнил свою кличку в классе, — и до слёз больно стало за отца, потому что именно из-за него так дразнили.
Утро стояло тихое и тёплое, но Доре велели надевать ватную шинель. Грубый воротник подпирал ему шею, а мать, вся ещё в белом, склонялась над его припухшим ото сна лицом и щекотала взъерошенными волосами, с трудом проталкивая пуговицы в новые петли.
— Ну, пора ехать.
Улицы были безлюдны. И так странно было, что ещё спали дома, деревья и заборы, а они едут куда-то, неизвестно зачем, и отец молчит. Отцовские руки, в белых нитяных перчатках, тяжело лежали на рукояти сабли, а спина кучера сонно покачивалась порой из стороны в сторону. Проехали мимо гимназического здания, застывшего в величии тяжёлых колонн и чёрных холодных окон. Жаль, что ещё так рано и никто не увидит, как Доря едет в неведомые края в тёплой новенькой шинели. Прощайте, прощайте! Не вернусь никогда!.. И позади остались бы только завистливые взгляды ребят, разинутые от смеха рты, полные белых зубов.
Из города спустились в долину, где колёса вдруг затихли, словно в воду упали, запахло хлевом, и маленькие домики дремали, как коровы в загонах.
— Тебе удобно сидеть? — спросил отец, и Доря поймал его взгляд на своём гербе, на блестящей от пуговиц груди.
Уже светало. Густой запах поздней гречки и сухой стерни тянуло с полей. Они уже стлали по обе стороны дороги перистые крылья, словно у мотылька, а в зелёном небе рождались голоса.
Земля пробуждалась. Гречка шумела белой пеной, к пашне прижимались тёплыми грудками птицы, а ветер качал дивину и васильки. Полные, розовые, словно дети, пробуждённые ото сна, плыли по небу облачка; в стерне, должно быть, уже начинали свою работу жуки, а полевые мухи чесали где-то лапками живот и расправляли слежавшиеся крылья. Чувствовалось неуловимое дыхание жизни, движение земных соков, и откликалась в Дорином теле горячая кровь. Куда бы ещё поехать? Вот бы слезть здесь, побегать по широкому полю или полежать в траве.
Взошло бы горячее солнце, и протянулось бы по полю, как струны, бабье лето.
Карп Петрович тревожно поглядывал вперёд. Он боялся опоздать. Ему хотелось сказать Доре, куда они едут. Говорить или нет? На квадратном лбу легли рядком одна на другую мелкие морщины, а руки потеряли тяжёлую неподвижность. Нет, не стоит говорить, пусть это будет неожиданностью. Он ласково обнял Дорю за талию и прижал к себе.
Белая кобыла кучера заметно хромала. Поднимала заднее копыто и старалась бежать на трёх. «Ах, мерзавец, мучает бедную лошадь... Фу-ти, ну-ти, не подкованная, скотина...» И тут только в нём шевельнулось: правильно ли он делает, что взял с собой Дорю? Но тут же нахлынули воспоминания — и он успокоился. Ещё в детстве его возили смотреть расстрел трёх солдат, и та картина осталась у него на всю жизнь, тогда как другие подобные, которые он теперь часто видел, уже не производили такого впечатления. Разве что надо было бы добыть разрешение у директора для Дори.
— Доря! Ты боишься своего директора?
— Коровы?
— Какой коровы? — удивился Карп Петрович.
— У нас так директора дразнят. — Доря надулся, втянул голову в плечи и важно протянул в нос:
— Господа гимназисты должны вести себя у меня прилично, ходить в церковь, уважать...
— Ха-ха! — не удержался Карп Петрович. — Как, как? — Перед ним встал, словно живой, грузный директор с грубым, застывшим лицом, налитый тупой спесью до самого картуза и неподвижный, как стельная корова.
— Ах ты, проказник! Как ты смеешь дразниться над своим начальством?
Но Доря не верил в неискренний гнев отца. Он надулся, даже покраснел, ставил ноги, словно поленья, и, важно растопырив пальцы, гнусаво вещал:
— Тех, кто будет заниматься социализмом или ходить после шести в город...
— Ха-ха!.. — раскатисто смеялся Карп Петрович, забыв всякую серьёзность. — Настоящий комедиант!.. Стой! — вдруг толкнул он кучера в спину. — Не видишь, приехали...
Сбоку от дороги две дикие груши дрожали мелкой листвой в утренней прохладе.
— Сворачивай под груши...
Ещё красный и дрожащий от смеха, Карп Петрович вылез из дрожек, взял Дорю за руку и подвёл к деревьям.
Тут Доря увидел, что стоит над оврагом: жёлтая глина осыпалась в него из-под ног, а на дне ямы чернели люди, и в густых предрассветных тенях отчётливо белели столбы.
— Что это?
Ему сразу показалось, что сегодня народный праздник, что вот-вот заиграет шарманка и на качелях закружатся люди.
Он был слегка разочарован.
Отец крепко сжал ему руку и глухо, со свистом сквозь передний зуб сказал:
— Смотри и не пропусти ничего. Старайся, чтобы тебя никто не заметил. Лучше всего спрячься за грушу...
Потом начал спускаться в овраг, блеснув серебром погон и осыпая шашкой глину, а его руки, затянутые в перчатки, плавали в воздухе, как голуби.
Утро светлело. На горизонте, за оврагом, лёгкие облачка загорались, словно от огня солома, а тяжёлые багрово тлели, как дубовый уголь.
На помост, под сосновые столбы, кто-то взобрался и потянул за верёвку, будто проверяя её крепость.
— Яким! — обрадовался ему Доря. Ему показалось, что он видит водянистые, блуждающие глаза Якима, в которые так часто смотрел, когда тот ещё носил его на руках.
— А где же музыка?
Но вместо музыки он увидел мундиры и холодный блеск ружей. Отец вытянулся в струнку, отдавал кому-то честь, а его белая в перчатке рука с согнутым локтем словно дрожала. Отчётливо жёлтели ранцы у кого-то по обе стороны безусого лица, и два ряда пуговиц сливались в жёлтые дорожки. Поодаль стоял поп, качал лысой головой, будто отгонял комаров, и всё стелил серебряный шёлк бороды на чёрное сукно рясы, всё гладил фиолетовые обшлага широких рукавов.
«Молебен?» — подумал Доря.
Ему стало скучно, и он услышал над головой тонкий, суетливый шёпот груши.
Оглянулся на кучера.



