Со времён крепостного права он привык к тому, что всей хозяйственной машиной управляли чужие ему, но подвластные люди; из школы и из практики он не вынес знаний основ и методов хозяйства, а только обрывочные сведения о некоторых деталях, дилетантский интерес к отдельным частям хозяйства. В те времена и в тех порядках этого было достаточно, но теперь, когда нужно было самому вести всё, вникать в каждую мелочь и всю массу этих мелочей непрерывно держать в памяти, чтобы всё выполнялось вовремя, чтобы ничего не терялось и не пропадало, — тут способности и силы пана Трацкого оказались слишком малы. Правда, он добросовестно и честно относился к своему делу, старался как мог, хлопотал и волновался, даже сам иногда принимался за работу руками, но отсутствие порядка, системы и выдержки в каждом деле не давало достичь успеха. Рьяный в мелочах, он часто именно из-за мелочей — потерянной квитанции, забытого счёта или неучтённых сумм — был вынужден доплачивать и переплачивать. К своим слугам и соседям он то был доверчив до крайности, то начинал всех подозревать, обзывал ворами и мошенниками, не имея на то никаких доказательств, чем только деморализовал их; он явно показывал, что сам не имеет чёткого представления о их работе и поведении, и тем самым провоцировал злоупотребления. Так же и с властями он никогда не мог найти общего языка: ругался с налоговым инспектором из-за копеек, а переплачивал гульдены, устраивал демонстрации против старосты и за это проигрывал одну за другой тяжбы с крестьянами, которые, пользуясь его неразберихой, явно отхватывали тут и там по кусочку его земли. Правда, выиграв дело, крестьяне обычно возвращали захваченный участок за оплату судебных издержек и даже спустя время добродушно признавались, что «пожартували», но такие «шутки» обходились пану Трацкому каждый год в несколько десятков гульденов. Потому и неудивительно, что пан Трацкий с определённой тревогой смотрел на эти кучи роковых бумаг, как на мусор, сваленный в его бюро, и с недоверием, но с изумлением — как на подвиг — глядел на работу сына, который ни с того ни с сего, в честь своего назначения в наместничество, взялся за упорядочивание этих бумаг и наведение счётов за долгие заброшенные годы.
— Ну что? — спросил он, глядя сыну прямо в лицо.
— Пока ничего не знаю, счёты ещё не окончил, не хватает многих бумаг, — ответил Густав.
— Может, ещё что-то найдётся у меня в шкафу, — сказал отец.
После кофе старый Трацкий обошёл все шкафы, столики и комоды, залез даже на чердак и отовсюду принёс ещё добрую кучу всевозможных бумажек. А Густав снова сел за стол и начал писать и считать, считать и подчёркивать до самого вечера.
— Ну что? — спросил за ужином отец.
— Пока ничего, счёты ещё не завершены, — ответил сын. — Чтобы хоть к какому-то порядку прийти, нужно поработать несколько дней.
— Ну так и работай!
Густав и вправду засел и не бросал дело, как бы оно ни было нудным и утомительным.
— Ну что? — снова спросил отец через несколько дней. За это время он, сам того не замечая, начал смотреть на сына как на силу, как на авторитет, с мнением которого суд должен считаться в хозяйственных делах.
— Ну что ж, — сказал Густав, — расчёт на бумаге готов, и на бумаге ваше хозяйство выглядит вовсе неплохо. Теперь нужно посмотреть на него в натуре.
— Хорошо, смотри.
— Эх, батюшка, не годится вам так говорить: «Смотри». Моих глаз здесь недостаточно! Без вас я многое упущу. Нам обоим нужно заняться этим делом. И гуменного вдвоём лучше расспросим и проверим.
Старик вздохнул, но что было делать! Пошёл. С невиданной в этих краях точностью и строгостью Густав начал осмотр всего отцовского имения. Гуменный потел и вертелся во все стороны, толкуя и объясняя каждую мелочь, а он, как настоящий следователь, не переставал вытягивать из него жилы тысячами вопросов, которые на первый взгляд казались пустяковыми, но вдруг — раз! — и запутают гуменного в чём-то: тут вскроется халатность, там — кража, а там — какая-нибудь потеря из-за плохой работы, опозданий и так далее. А Густав, вооружённый записной книжкой и карандашом, всё записывал, всё фиксировал и всё глубже докапывался до недосмотров, ошибок и воровства. Тут не хватало четверти картошки, там работники получили плату за весь день (по 20 крейцеров), а вышли на работу только в десять часов, тут забыли вовремя заплатить страховку, и все ранее уплаченные взносы пропали, и так далее, и так далее. Постепенно к этому страшному и утомительному протоколу подтянули и всех слуг и служанок, близких и дальних соседей, и всплыли всякие истории, которые, казалось, давно заросли мхом. Одни выговаривали других — по желанию и не по желанию. Тут сторож за кварту самогонки дал парню две ёлки стоимостью 10 гульденов, там сосед «пошутил» с актом на землю, там парень за пачку табака отнёс еврею полчетверти жита с господского тока, а там свинар спрятал поросёнка от пана. И пошло, и пошло таким порядком! Пан Трацкий стоял посреди этой содомии, как ошеломлённый. Он увидел себя жертвой бесконечной череды обманов, краж и растрат. Волосы вставали у него на голове, когда он думал, какими глупыми и одновременно хитрыми способами целая община, будто по сговору, годами по капле сосала из него кровь. А Густав всё записывал и записывал: и имена, и провинности, и потери, измерял в дюймах дома, ковырял пальцем стены — не сгнило ли дерево, осматривал крыши — не прогнили ли, взбирался на сараи и старался как можно точнее измерить и рассчитать, сколько в них содержится сена, овса и соломы. Не менее тщательно он осмотрел конюшни, хлевы и амбары, пересчитал и записал весь скот — лошадей, телят, свиней и мелочь, важных особей осмотрел по хребту, по рёбрам и по ногам — и всё заносил в записи. Наконец он отправился и в поле, взяв с собой карту и шнур, измерял, ходил, вбивал колышки, записывал каждый шаг. Особенно много труда дали ему сенокосы, и они же чаще всего приводили к ссорам с крестьянами. Это были обычные горные сенокосы, далеко от села, за лесами и хребтами, разбросанные по труднодоступным зарослям и оврагам; о чётких и постоянных границах тут и речи быть не могло. Перед каждым сенокосом выходила целая община, и при всех размечали, разграничивали и разбивали, кому где косить. Ясное дело — крестьяне себе на уме, и не раз дело сходило к тому, что «у пана и так земли много, а рук мало» — не заметит, если кто лишнюю копну на панской земле скосит. Всему этому теперь было сказано «конец». Густав, начав измерения по карте, установил, что не только то, что крестьяне до сих пор сознательно подкашивали на панском, но и многое из того, что считали своим испокон веков, оказалось панским. Он велел вбивать на границах толстые смолёные колья, сыпать кучки, воздвигать каменные насыпи, сажать кусты можжевельника. Крестьяне не раз поднимали крик, но это не помогало: «Идите в суд, если хотите, — отвечал им Густав, — а я измеряю так, как указано на карте. И судебный инженер вам то же скажет!» Крестьяне угрожали разметки повырывать, колья повыкорчёвывать, кусты — вырвать, но Густав на каждого из угрожающих знал столько грязных дел, что, только поговорив наедине и пригрозив уголовным делом, заставил их замолчать, будто и не они были.
И с лесом было не иначе. Особенно тот лес, что прилегал к крестьянским полям, был так изъеден и выщипан, как пила с поломанными зубьями. Заглянув на карту, Густав увидел, что на ней граница леса указана одной-единственной прямой линией. Он показал это отцу, объяснил, и старик аж за голову схватился. «А я, старый дурак, смотрю и ничего не вижу!» — вскричал он. Густав снова начал расспрашивать и снова открыл интересную вещь — как крестьяне незаметно подвигают свои поля вглубь леса. Сначала поднимают пашню прямо под дерево, обрабатывают вокруг него, ещё и корни подрубают под землёй топором — через год дерево засыхает; чтобы наверняка, дважды под ним разжигают огонь, чтобы кора обгорела. Потом, через несколько лет, сухое дерево или ветер валит, или сам хозяин срубает, тем временем ещё дальше запашку продвигает, и сухостой уже торчит посреди пашни, будто с неё и вырос. Срубит его, затем примется за другие сухие деревья, и на том месте, где ещё несколько лет назад стоял панский лес, крестьянин, как на своей земле, устраивает «пасеку». Пасека к зиме сгорит, выжжет до корня весь мелкий кустарник, а весной бойко начинает корчевать пни и сеет на выжженной земле своё «збиже», то есть овёс. Такая работа тянется годами. После одного-двух посевов поле оставляется на несколько лет под пастбище, зарастает быстро молодыми елями, можжевельником и прочим — издалека кажется, что панский лес не тронут. А через несколько лет Бойко снова приходит, снова вырубает пасеку, снова подрубывает кусок панского леса, жжёт, пашет и приращивает новый участок леса, и так снова и снова.
— Вот вам, тату, тот самый «людек», о простоте и честности которого вы такие поэмы слагали! — укоризненно говорил Густав и энергично взялся за дело. Он решил идти как можно дальше, обходясь без суда и тяжб, а особенно упрямых Бойков — пугать уголовщиной. Он знал, что если хоть раз ему удастся настоять на своём и заставить крестьян замолчать, чтобы больше не поднимали шум, то через год-два будет уже поздно, тем более что карта свидетельствовала в его пользу. Собрав общину, он с картой в руках начал изобличать Бойков, прямо назвал их ворами и грабителями и приступил к восстановлению границ панского леса. Выяснилось, что у каждого крестьянина под пашней имеется хотя бы морг или полморга выкорчеванного панского леса. Густав натянутым шнуром велел провести прямую линию через эти пашни, залежи, а то и овсы, и, невзирая на крики, плач и проклятия, велел вдоль шнура вбить колья и тут же за кольями рыть глубокий ров. Крестьяне знали, что правда на его стороне, поэтому не пошли на открытый протест и, вдоволь наговорившись и наклявшись, начали просить пана и панича, чтобы хотя бы уже засеянное не перекапывали и позволили собрать урожай. Считая, что это хоть немного сгладит тяжёлое впечатление от его «реформы», Густав согласился, но за эту милость обязал хозяев, чтобы осенью, после сбора урожая, они сами на своих полях выкопали рвы вровень с теми, что будут прокопаны сейчас на незасеянных участках.



