Летом 1895 года я ехал поездом из Будапешта в Галицию. Жара стояла страшная. В раскрытые окна вагона так и сыпалась угольная пыль от паровоза и перехватывала дыхание. Мы опустили шторы в купе и ехали молча, время от времени смачивая пересохшее горло несколькими каплями отвратительного фабричного вина, которое мы на вокзале в Будапеште купили за настоящее венгерское.
Недалеко от Будапешта в наше купе (это было купе второго класса) вошли два новых пассажира. Один был пожилой господин, высокий, статный, с большими, слегка поседевшими усами и коротко остриженными, уже совсем седыми волосами; однако лицо его ещё горело здоровым румянцем, а на губах, румяных и мясистых, виднелась неугасшая физическая сила и энергичная чувственность. Те же черты слышались и в его голосе — звонком и сильном, который он, очевидно, не привык приглушать. По всей внешности, по одежде, вроде бы простой, но всё же добротной и хорошо сшитой, было видно, что это зажиточный сельский помещик из какого-то дальнего комитата. Его спутником был молодой, лет 16, шатен, очень красивый лицом, с тем типом широких, прямых черт, который у детей предвещает высокий рост, крепкое сложение костей и в целом внушительную внешность. И молодой парень, хоть у него едва начали пробиваться усы, уже был ростом лишь чуть ниже старшего господина, в котором по сходству черт можно было сразу узнать его отца. Очевидно, молодой человек был гимназист, который, окончив курс, провёл пару дней где-то у знакомых недалеко от Будапешта, а теперь вместе с отцом ехал в родное село, чтобы в полной свободе насладиться каникулярным временем. Так оно и было, — мы скоро узнали это из разговора с обоими попутчиками.
Пожилой господин был очень живого нрава, любил говорить, рассказывать, шутить. Пока поезд стоял на станции, он то и дело выбегал, то говорил полукриком кому-то через окно вагона, то болтал что-то с кондуктором на языке, в котором каждая десятая фраза напоминала мне поломанное наше:
— Едь Федь, да не тедь!
А когда поезд тронулся, господин устроился удобно в купе, заняв вместе со своим сыном целую лавку — впрочем, нас в купе было всего пятеро: я, мой товарищ-русин и ещё какой-то немец-коммивояжер, — и начал разговор. Сначала пробовал по-венгерски, но, убедившись, что никто из нас, кроме него и его сына, этого языка не знает, заговорил по-немецки. Говорил без умолку, без спешки, довольно плавно, уверенно и добродушно-покровительственным тоном, вёл себя с нами очень вежливо, но видно было, что, не раскусив толком, кто мы и какой национальности, он держал себя джентльменом на всякий случай. Мы узнали от него, что он потомок старинного венгерского дворянства, владеет значительным имением где-то под Ньиредьхазой, что несколько лет назад овдовел и имеет только этого одного сына, что сын как раз окончил шестой гимназический класс, отличается феноменальными способностями и отец хотел бы обеспечить ему блестящее будущее и т. д. Когда отец стал очень хвалить способности своего сына, парень покраснел, как роза, и сказал по-немецки:
— Но, папа, ты меня балуешь! Как можно такое говорить, когда я сам лучше знаю, что вовсе не такая уж умная голова.
— Молчи, молчи! Тебя не спрашивают! — добродушно-строго сказал отец. Глаза его светились, видно было, что он очень любит этого парня, который лицом, как он говорил, напоминал ему его покойную жену.
Услышав, что этот господин — буду называть его пан З. — живёт недалеко от Ньиредьхазы, мы как-то невольно вспомнили о громком тамошнем процессе по делу тиссаэсларского убийства.
— Ах, не напоминайте об этом отвратительном процессе, — воскликнул пан З. с тоном патриотического возмущения. — Ритуальное убийство! Побойтесь Бога! Даже верить не хочется, что в цивилизованной Венгрии в XIX веке было возможно что-то подобное! Это настоящая пятно на нашей истории. Сегодня подобное не могло бы произойти. Смею сказать, нет ныне в Венгрии человека, который бы поверил в такую сказку, как ритуальное убийство.
— Венгрия идёт вперёд, — сентенциозно произнёс коммивояжер.
— О, мы идём вперёд! Прошу только вспомнить, в чём мы в последнее время обогнали всю Европу! Зональный тариф на железных дорогах — это же завоевание цивилизации, не так ли? И что же? Ещё немцы спорили, возможно ли это дело, а мы взяли, ввели и сразу решили вопрос. А наши конфессиональные законы! Наши гражданские браки!.. Господа, это дело очень важное! Принципиально важное!
— Для меня ещё важнее принципиально, — сказал я, — знать, касается ли этот прогресс только верхушки нации или охватывает все её слои, до самого низа?
— Всех, всех! — с жаром и не раздумывая воскликнул патриот. — И невозможно иначе. Подумайте, по нашим пустошам паровой плуг свищет. Это же социальная революция… мирная, разумеется, мирная!
— Мирная или и не мирная! — вмешался я. — За паровым плугом потянулись и бунты альфельдских сельхозрабочих. И именно они побудили меня к этому вопросу, потому что, признаюсь вам, в этих бунтах было очень мало культурности, а много примитивной дикости.
— Нет, нет, нет! Вас неверно информировали! — кричал патриот, чуть ли не затыкая себе уши. — Мало культурности у венгерских рабочих! Так это разве те пришлые, словаки да руснаки, — это и впрямь дикари. А венгерские рабочие! Господи! Я не социалист и не сочувствую никаким социальным теориям, но, глядя на наши рабочие организации, слушая диспуты в рабочих обществах, я радуюсь, как дитя. Радуюсь не чему-то, а прогрессу, развитию, чувству растущей силы мадьярской нации. И не я один! Знаете, среди мадьярского дворянства в этом отношении нет консерваторов. Кто мадьярский патриот, тот должен быть прогрессивным. Не знаю края, где бы волна прогресса так сильно и так внезапно захватила весь народ, как в Венгрии.
Пан З. наверняка ещё долго пел бы хвалебные песни венгерскому прогрессу, но поезд остановился. Мы были на станции Мишкольц, где поезд стоит 15 минут. Нужно было выйти и подкрепиться, и разговор прервался на время. Но, выходя из вагона вместе с паном З., мы увидели на тропинке за вокзалом кучу людей, сгорбленных, с узлами на плечах, в коротких то ли плащах, то ли чугах из белого, грубо тканого овечьего сукна и в фетровых шляпах. Они отдыхали на траве и закусывали чёрным, как земля, хлебом, лицами обращённые к поезду. Среди них были и женщины, и девушки, но не слышно было весёлого гомона, ни смеха, ни песен. Вся группа производила впечатление каких-то полудиких кочевников, попавших в цивилизованный край, где всё для них чужое, всё страшное и непонятное, всё грозит им гибелью. Я хорошо знал, что это за люди, но сделал вид наивного и спросил пана З.:
— А это что такое?
— Это? — протянул пан З., поправляя пенсне на носу и будто бы внимательно разглядывая группу. — А, это наши готтентоты. Это те руснаки, о которых я вам упоминал.
— Невольники? — спросил я самым серьёзным в мире тоном.
— Невольники! — аж вскрикнул патриот. — Что же вы думаете, что в Венгрии ещё существует рабство?
— Ну, но их вид, их подавленные и испуганные фигуры… — извинился я.
— Это некультурность, одна некультурность и ничего больше!
— Значит, они свободные граждане…
— Ну разумеется!
— Свободного венгерского государства, — продолжал я, делая ударение на каждом слове.
Пан З. почувствовал укол.
— Ну, так. Только, понимаете, тут одно дело, один крючок… Ну, мы ещё поговорим об этом.
Мы были у буфета. Началось дело желудка, и прогресс Венгрии мог тем временем спокойно идти себе дальше. Подкрепившись, мы вышли на перрон. До посадки оставалось ещё несколько минут, и я хотел поближе рассмотреть группу своих земляков, которых пан З. любезно назвал готтентотами. Но, к моему удивлению, их уже не было на их недавнем месте. Куда они пошли и почему не садились на поезд, которого, видимо, ждали? Мне не пришлось долго оглядываться, чтобы их увидеть. Вдоль линии поезда через поле тянулась узкая, хорошо вытоптанная тропинка, которая вела не в город, не в село, а куда-то далеко-далеко и вместе с линией железной дороги терялась в просторе. По этой тропинке тянулись мои земляки один за другим, сгорбленные и припорошенные пылью, двигались медленно, словно длинная серая гусеница по зелёной бархатной ткани, шли под палящим солнцем, неся свои скромные узлы. Напрягая зрение, я увидел далеко впереди ещё одну такую группу, а с противоположной стороны по такой же тропинке вдоль железнодорожной линии подходила ещё одна. Найдя одного железнодорожного служащего, который на мои вопросы на разных языках не отвечал стереотипным мадьярским «немтудом», а, отойдя немного в сторону и оглядываясь, с опаской говорил со мной по-словацки, я узнал от него, что таких групп русских горняков ежедневно проходит десятки, что все они идут пешком вдоль железной дороги из своих гор в Банат, идут на сухом хлебе по неделе, спешат на заработки, на жатву. Денег на железную дорогу, видно, нет, вот и идут, а чтобы попасть в Банат, держатся линии железной дороги.
Я хотел было найти пана З., чтобы поделиться с ним этими сведениями об угорских готтентотах и о распространении цивилизации во всех слоях венгерского народа, как вдруг раздался второй звонок, а в то же время на перроне поднялся какой-то шум, гам, крик, словно в корчме. Я поспешил туда и увидел, как швейцар держал за ворот старого, седобородого и пейсатого еврея и пытался втащить его в здание вокзала, а еврей руками и ногами сопротивлялся, дёргался, охал и кричал, как малое дитя. Швейцар что-то грозно булькал по-венгерски, еврей отвечал на своём жаргоне, публика толпилась вокруг, одни говорили, другие кричали, третьи смеялись. Не понимая венгерского языка, я стоял, как на турецкой проповеди, и не знал, в чём дело, когда вдруг рядом со швейцаром и старым евреем словно из земли вырос могучий силуэт пана З. Он что-то резко сказал швейцару, и тот тут же отпустил еврея; потом пан З. повернулся к еврею и что-то сказал ему по-венгерски, но тот только покачал головой и с выражением отчаяния провёл рукой по горлу, мол: «Режьте меня, а не понимаю».
— Куда едете, старик? — спросил пан З. по-немецки.
— В Киш Сольву, пан граф, в Киш Сольву! — защебетал еврей. — Должен быть там сегодня, сын мой болен, пишет, чтобы я непременно приехал.
— Должны быть, а денег на дорогу нет? — спросил пан З.
— Как это нет? — воскликнул еврей. — Есть на половину третьего класса.
— Этого мало.
— Как это мало? Я бедный еврей, откуда я могу заплатить больше? Смотрите, пан граф, у меня есть свидетельство бедности, здесь, в Мишкольце, выданное еврейской общиной.



