Едва сдерживая при этом своего лютого телёнка.
— Ну что, сука, тут ты попалась?
Слышит она и чуть не падает вниз от страха, когда представила, что будет между ней и тем псом, в смысле его зубов. Опомнилась она от полного ужаса, а ещё от того, что вспомнила: собака, каким бы злым он при этом ни был, всё равно лазить по деревьям не умеет.
— Дяденька, не трогайте меня собакой, — по-настоящему, от всего сердца попросила она.
— Иди, сука, слезай. А то у тебя тут выход один — там, где у тебя вход. Либо ты меня тут удовлетворяешь, либо я тебя тут ловлю на воровстве всей строгостью закона.
— Дяденька, я ещё маленькая, — хотела заплакать она, так он не дал:
— Маленькая? А вон жопа у тебя твоя почему-то не такая!
Яблони колхозные имеют ту развесистую особенность, что перескочить с дерева на дерево не получится, потому что это не джунгли, а сад. То есть, спасаться с помощью своего таланта лазанья на каблуках по деревьям не выйдет.
— Ну, давай, давай, красавица, слезай. Ты ж моя кукляшечка... Стройненькая ты моя.
— Я?..
— Что это снизу, ласточка, так хорошо видно. Ты мне такая приятненькая. Ну ж, не тяни меня!
Лишь тут она осознала свою главную ошибку, что полезла на яблони в платье, а не хотя бы в спорткостюме. Который имеет ещё одно преимущество в смысле своей тёмности. А платье не прикрывает её нисколечко от проглядывания снизу вплоть от каблуков на ногах до самых их окраин, то есть значительно выше наливных икр, включая и трусы, куда стремился пока что взглядом одинокий Матвей.
Ведь ноги селянок имеют ту особенность, что они значительно загорелые ниже платьев, а чем выше, тем светлее до совершенной белизны. Под тем абажуром платьица, которое не прикрывает, как должно, а лишь наоборот, будто отсвечивает то источаемое тепло девичьих ног. Так что Матвею сразу вспомнилась дразнилка, которой маленькие сельчата донимали старших девок по причине того, что донимать их чем-то более существенным ещё не могли:
Стоит девка на горбочке,
У неё видно сквозь сорочку.
Посмотри-ка, Герасиме,
Какое светило невгасимое!
— Ну, неужто долго ты там, сука, не надоест? — не сдержался он, чувствуя, что у него на одну жилу стало больше.
Вот кто истинный зверь!
— И ты будешь долго меня, сука, испытывать? Прежде чем слезть? — начинает он ей показывать свой справедливый гнев за это, для того и поставленный тут на страже интересов.
— А? Я, кажется, спрашиваю? Слезай, сука, чтоб я залез на тебя, такую суку! — не выдержал он.
— Дяденька, я согласна слезть и я согласна, только вы за это привяжите свою собаку. Потому что я его такого очень боюсь, — чуть не плачет она, ведь поняла, наконец, что тут ей единственный только путь — вниз.
Матвей быстро понимает, что эта собака будет мешать не только ей, но и ему лично в любом случае, и, хоть он сильно и матерился по-собачьи лаем, привязывает его крепко к соседнему стволу. Чтобы лишь оттуда он мог наблюдать за своим хозяином, как тот умеет осуществлять над девушкой свой справедливый гнев.
Девушка Таня в это время ловко спускается вниз, хватая ящик, один из тех, которых так множество валяется по колхозным садам, и который она, верно, не раз уже и заполняла спелыми плодами во время дневных работ в саду, и кидается с этим ящиком на Матвея, который не ждал от неё такого поворота, удары же ящиком, к которому за свой короткий век так привыкла простая сельская девушка, находят в нём сильнейший отклик в виде боли. Потому что про ящики в системе единоборств нигде ничего не было записано...
И когда он уже сам начинает наносить мощные свои тренированные удары руками и ногами, включая и головой, то они не понимают, что у одного конца ящика дна нет, а только с другого есть, и поэтому все проваливаются туда в пустоту ночи.
Но в то же время ощущая часто вместо той пустоты крепкое угловатое, обитое жестью днище ящика. Это тогда, когда тот ящик внезапно возникает из тьмы наносимыми им ударами и достигая вспышек в его глазах, от которых они не могут привыкнуть к темноте, из которой густо сыплются всё новые и новейшие. В то время как Татьяна, как медработник, прекрасно знала, где у мужчины может находиться голова, находила её изо всех сил ящиком. И её бывшая девичья беспомощность на дереве превратилась в бессильную ярость столичного пса, привязанного к тому соседнему дереву, которого он не может поводком яростно вырвать, а лишь дико лаять, она же ей возвращается назад в виде извечной обиды за себя и за этот сад, за этот колхоз с этой больницей, которую и фельдшерским пунктом не назовёшь.
За эту душистую ночь, отяжелённую спелыми плодами, которые, услышав удары знакомого ящика, и сами начали ударяться, падая о траву и о землю.
Словом, Танька начала дубасить его не только ящиком сверху, но и острыми своими туфлями снизу, используя для этого все свои ноги на них. А также знание медработника, которая хоть и была ещё девушкой, но знала, где у каждого мужчины находится то, куда можно ударить ещё, кроме головы. Потому что она уже вся задыхалась тем справедливым женским плачем, от которого нет спасения никакому мужчине, каким бы жилистым он до этого ни был.
Тут он, видно, почувствовал вспышки не только в голове, и сделал свою последнюю ошибку: вместо того чтобы падать под то дерево, где верно рвался с поводка волкодав, что не может выдрать из земли корни, сторож начинает падать садами в совсем противоположную сторону, которая не спасает его от острых ударов острого ящика. Падая поочерёдно на все деревья, что были тоже ударами, только не тренировочными, как раньше, а со всего размаху. Поэтому сад отвечал тугими яблочками, сыпавшимися мелко сквозь свои ароматы. А особенно подкатывающимися под самые ноги Матвея, что сбивало его с равновесия сильнее, чем настигавшие его повсюду каблучки вездесущей Татьяны.
Собаковод, по-видимому, и не подозревал, что Танька знает этот сад лучше него. Что она помнит тут каждое деревце ещё тогда, когда ни одного из них тут не было. И что эта запутанная география имеет в своём центре сторожку, которой гордо именовался курень, лишь за то, что там вокруг валялся разный ржавый инвентарь в виде сап, грабель и лопат. Которую она и выбрала, и первый же удар так сильно рванул Матвея во тьму, что он смог, наконец, оторваться из неё на карачках и тем самым укрыться в густой кустарник жимолости.
Где тихо, по-японски догадался молчать там по-китайски, хоть у него по книгам никогда про такое не писалось.
Чего не скажешь про пса, который был тут единственный на весь сад, кто ещё продолжал яростно лаять. Не найдя никакого Матвея, Татьяна побежала к собаке и с третьего удара лопатой замочила его насмерть.
Когда рассвело, деревья увидели удивительную картину: как к самым вкусным из них шла необычная процессия в виде женщин, которые несли кто пустой мешок, кто корзины, а кто и холщовые мешки. Возглавляла всех их не кто иная, как коридорная медсестра Танька.
И хоть она уже была совсем без лопаты и без темноты, Матвей сразу узнал её. Он только что за лесополосой похоронил своего верного собачьего друга, и эта работа, небольшая для мужчины, вымотала его совсем.
— Здоров, сука, — поздоровалась к нему Танька.
Он хотел ответить, но не нашёл.
— Чего стал? А ну, сука, бери эти мешки, — приказала она.
Женщины позади неё не узнавали его такого. Он выполнял, причём молча. Ползая по траве, поднимая к мешку сбитое им за ночь.
— Ты что, сука? — молча сказала она. — Ты что падаль насыпаешь? С деревьев выбирай.
Женщины ахнули. Ведь, если бы не были так напуганы Танькой, потому что были очень напуганы Матвеем, что чуть не обращались некоторые к фельдшерскому пункту.
Поэтому они ни одна не поверила своим глазам, которые видели, как он высыпает из мешка, несчастно озираясь. Женщины, все как одна, не хотели узнавать его не только потому, что приходилось сталкиваться с ним в кромешной тьме сада. А потому, что он уже совсем не был похож на двуногую особь, а, казалось, так навсегда и застынет на четвереньках.



