Мы остались в камере вдвоём — я и дед Гарасим, состояние которого тем временем заметно ухудшилось.
— Так что, мы тут только вдвоём? — тяжело дыша, поспешно, еле слышно и с волнением прошептал дед.
— Только вдвоём.
— Господи, тебе слава. Дождался! Господи… — бормотал дед, то вздыхая, то кашляя.
— А разве тот вечник вам мешал?
— А мне что?..
Дед, не договорив, махнул рукой, а откашлявшись, добавил:
— Не хотелось при нём… Он плохой… Зверь.
— Это вы из-за того, что он пытался себя зарезать?
— Зарезать? — прохрипел сердито дед. — Это его не минует! Это нечистый тянет к нему свои лапы. Не выпустит.
— А за что его посадили?
— Вот-вот! Пять душ зарезал. Но не в этом суть. Не он один такой — иные ещё и с богом в сердце. Грех ходит между людьми. Согрешит человек — и кается. Но бывают грехи… хоть бы этот… Господина с госпожой, панича и служанку… А служанка — его любовница была, впустила ночью, не зная, чего хочет. Думала, к ней. А там ещё барышня была: как увидела, начала просить: «Всё, что хочешь, сделаю, пойду с тобой, буду тебе служанкой, только оставь жизнь!» А он — среди трупов отца и матери — с ней… сами понимаете… а потом встал и воткнул ей нож прямо в сердце. Ну скажите, есть ли у такого человека бог в сердце? И заметьте — он тогда ещё пацаном был, девятнадцать лет! Потому его и не повесили, а дали вечность.
Дед лежал почти без дыхания, поспешно, обрывисто прошептав этот рассказ. Кашель рвал ему грудь. Лицо его посинело, корчилось от боли. Я подумал, что всё — конец, но нет, отдышался.
— А что за четыре года ему добавили к вечности?
Дед махнул рукой.
— Пустяки. Это он уже тут заслужил. Надзирателя зарезал.
В коридоре слышался стук шагов, гомон, какие-то далёкие крики и звон ключей.
— Опять кого-то сюда ведут! — испуганно сказал дед, прислушиваясь.
Шаги и голоса прошли мимо. К нам никого не привели. Дед тяжело дышал.
— Послушайте, пане, — сказал он, с трудом приподнимаясь на локтях и поворачивая ко мне своё страшное лицо. — Я бы хотел… хотел бы вам что-то сказать…
Но тут его захватил кашель. Он ослаб, упал на спину. Приступ был сильный. Видно было, как он борется с болезнью, судорожно сжимая в кулаках простыню.
— Успокойтесь, дедушка, — сказал я. — Вы сейчас слишком слабы. Не говорите. Попробуйте поспать, может, вам полегчает — тогда и расскажете.
— Боюсь… сынок… боюсь, что не доживу до завтра… а хотелось бы… перед смертью… обязательно…
Но усилия были напрасны. Его начало душить, и он вытянулся на койке без движения. Лишь хрип свидетельствовал, что жизнь ещё не покинула его тело. Я долго прислушивался к этому хрипу. Спустя какое-то время он стал тише, дыхание — ровнее. Дед, очевидно, заснул.
V
Была полночь. Меня разбудило снова холодное прикосновение дедовой руки, протянутой с соседней койки.
— Спите, пане?
— Нет, не сплю.
— Послушайте. Я хотел вам… хотел бы вас…
Он запнулся, будто не знал, с чего начать.
— Я знаю, пане… вы за правду здесь… вы против людской кривды встали… за это вас мучают… Пока вы лежали без памяти, доктор с ключником не раз говорили… А я слушал, и у меня в сердце… знаете, как весной лёд тает… легко так, радостно… И я вспомнил… давно-давно… знаете, я уж тридцать лет тюрьмы протираю… двенадцать лет только на следствии… по всей России таскали, чёрт знает где… уже и забыл, как воля выглядит… А как начали о вас говорить… как вы хотите людям облегчить, кривду уменьшить… у меня вдруг…
Он прервался, закашлялся. Говорил он всё это сбивчиво, обрывками, то громче, то тише, будто сражаясь с невидимой силой за каждую каплю воздуха. Для меня такой поворот в мыслях старого разбойника был полной неожиданностью. Я молча слушал. Минут через десять он продолжил:
— Слушаете, пане?
— Слушаю.
— Не думайте, что у меня душа каменная… я тоже… ну, у каждого по-своему… А та жидовочка — всё мерещится мне, прямо, как живая: крест просит. Я уж пару раз с попом говорил… признался, что у меня есть зарытые деньги. Он говорит: отдай на церковь. А у меня будто рука удерживает. Не потому, что надеюсь выйти на волю и сам ими воспользоваться… я эту надежду давно потерял, ещё как ослеп. А теперь понимаю — то был добрый дух. Что церкви от этих денег? А вы направите их на помощь бедным… Потому что это не церковные, а содранные с бедных людей… ростовщические… пусть пойдут на добро… как вы решите…
Снова наступила пауза. Потом дед снова стал ощупывать меня рукой, проверяя, не уснул ли я.
— Говорите, говорите! — сказал я.
— Вы что-то сказали? — переспросил он.
Я ответил громче.
— Кажется, плохо слышу. Сам себя не слышу. Уши заложило… Это, видно, моя смерть подходит. Слушайте. У меня денег много — сорок тысяч дукатами… железный ящик… надёжно… зарыт… Я знаю, вы скоро выйдете на свободу… так вот — сразу, не медля… никому ничего не говорите… совсем, совсем в ваши руки… я знаю, вы не пустите их понапрасну… и моей душе будет легче, чем если бы десять церквей…
Жуткий приступ кашля оборвал его речь.
— А где они зарыты? — осмелился я спросить. Но, похоже, он не слышал, потому что снова его холодная рука дотронулась до моего лба.
— Слушаете?.. Сразу за селом… лесок, сосновая роща… каждый подскажет… через лес речка… у речки — большой камень… один-единственный… оттуда речка поворачивает на север… А вы — от камня шагов сто на восток, там — старый пень от дуба посреди поляны… запомните, дубовый! Под тем пнём…
— Но где это? В каком селе, в каком уезде?
— Что вы сказали? Не слышу! Говорите громче! — произнёс он. В груди у него жутко хрипело. Его рука судорожно вцепилась в мою и начала тянуть её к себе. Я поднялся с койки, наклонился к нему, прижал лицо к его голове и крикнул ему прямо в ухо:
— В каком селе?
— Селе? Селе?.. — повторил он, едва дыша. — Слуш…
И обеими руками он притянул мою голову к своему лицу. Его губы — большие, теперь совсем белые и бескровные — ещё шевелились, будто что-то произносили, но не было слышно ни звука, даже шепота. Вдруг из груди вырвался глубокий вздох, руки судорожно сжались и отпустили мою голову, тело вытянулось, губы посинели и окаменели.
Дед Гарасим умер, не сказав больше ни слова. Ростовщические дукаты и поныне, возможно, покоятся в своём надёжном укрытии. Мне, видимо, не суждено было направить их на дело, которое наполняло душу и последние мечты старого разбойника в предсмертные дни. Но всё же они сделали своё — облегчили его страдания в безысходной скорби.
Львов, сентябрь 1902



