А он при каждом таком приступе всё видел чёртей, что дёргают его раскалёнными клещами, тянут к себе железными крюками, бьют железными палками и всё кричат:
— Иди к нам! Иди к нам!
Так он мучился целых двенадцать лет, но уже не убегал в леса и в дебри. Теперь его душа тянулась к людям, но люди бежали от него. Он ходил по городам и сёлам, просил приюта, но эта болезнь сделала его таким страшным, что никто не хотел принять его под свой кров. Где бы он ни вошёл в толпу людей, все разбегались; даже в церковь не мог войти, потому что все убегали оттуда, где он появлялся, и его потом туда не пускали. Наконец через двенадцать лет слышит голос:
— Валентин! Валентин!
Он отзывается:
— Кто меня зовёт?
А голос говорит:
— Ну что, сладко человеку жить без человеческой любви?
А он говорит:
— Господи, я согрешил. Дай мне смерть, пусть дольше не мучаюсь.
А голос говорит:
— А видишь! Кто людям служит, тот мне служит. Я создал человека для людей, и только с людьми и через людей он может быть счастлив. Если бы я хотел, чтобы он сам себе через себя был счастлив, я сделал бы его камнем. Если бы я хотел, чтобы он только мне одному служил, я сделал бы его ангелом. А так я дал человеку величайший дар — любовь к людям, и только этой дорогой он может дойти до меня. А ты хотел быть мудрее и идти напрямик, да и зашёл в дебри, где сидят те с клещами да с железными палками. Ну, теперь довольно твоей покуты. За то, что ты прежде служил людям и спасал их, я беру тебя к себе, а твою болезнь оставлю людям на память: пусть побеждают свой страх и отвращение и учатся любить и спасать друг друга даже в таком страшном состоянии.
— И лекарь Валентин, — закончил отец, — сделался святым, а его болезнь и поныне ходит по людям. А кто спасает и ухаживает за больным этой болезнью, тот имеет милость у господа бога.
Сорок лет прошло с той поры, как в небольшой деревянной кузнице в нашей слободе в последний раз звучал кузнечный дробь, отыгранный отцовою рукой молотом по наковальне. Сколько изменилось за то время! Не только от кузницы, но и почти от всего, что тогда было основой тихой, патриархальной жизни в нашем уголке, не осталось почти и следа. Из тогдашней весёлой компании, что беседовала вокруг кузнечного верстака, дымила меха, натягивала обручи на колёса, азартно гремела молотом по раскалённому железу и сыпала весёлыми анекдотами за чаркой водки, нет, пожалуй, уже никого среди живых. А тогдашнюю весёлость и живость у многих из них погасила судьба ещё задолго до их смерти. И, конечно, в ту пору никто из них не думал, что та кузница, и та компания в ней, и её дружеское, радостное настроение останутся живыми и незабытыми в душе маленького, рыжеволосого мальчугана, что босой, в одной рубахе сидел в углу возле очага и которого заботливый отец время от времени просил заслонить от скачущих искр.
На дне моих воспоминаний и теперь горит тот маленький, но крепкий огонь. В нём переливаются синие, красные и золото-белые лучи, тлеет, словно расплавленный уголь, и пылает в его глубине что-то ещё более белое, лучистое, откуда время от времени с треском вылетают ветвистые искры. Это огонь в кузнице моего отца. И мне кажется, что запас его я взял ребёнком в свою душу на долгую дорогу жизни. И что он не погас и поныне.
Криворовня, 24 июля 1902



