Обновлялись листочки. А Мегедь сидел и так глубоко думал, что трижды забывал, о чём. О: о красоте родного края.
А была француженка одна, она никак не ставила свою закорючку. В зачётку, а в этот момент почему-то смотрела далеко-далеко. Мегедь бы охотно узнал, куда.
Вот о ней как раз и думал он, сидя среди шелеста юных ветвей: её серые глаза вообще никогда не сосредотачивались на близких предметах, это он точно подметил.
Когда тянул «шпору». Такая молодая собой, лицом нежная, телом дородная – проклятием она стала для Мегедя, просто проклятием...
И носом шмыгал смиренно, и робел, и моргал – она не хотела этого видеть, устремляя глаза вдаль. «Чтоб они тебе повылазили».
Он очень часто любил ненавидеть её и неожиданно увидел рядом в тридцать восьмом номере автобуса. Ничего тут странного не было – квартиры преподавателей были рядом с общежитием.
Совсем близко, у-у, ненавистная. И отступить некуда. И взгляд её ненавистный, дальнозоркий. Тут, не в аудитории, он мог спокойно её не бояться. Все тридцать минут пялиться на неё. Бессовестно – её серый взгляд витал где-то там, за проплыванием строений, за мерцанием ветвей. Автобус покачивал её большие груди под пёстрым шёлком блузки, и Мегедь через пассажиров смотрел туда.
Когда трясся в автобусе, к нему пришла любовь.
Горобенко сидел за обшарпанным им же столом.
Бессильно вдавливая в него окурок.
Когда Мегедь распахнул дверь и вошёл в комнату, там пахло дорогими духами. Горобенко снова закурил тот окурок, что торчал у него изо рта, табаком перебил парфюмные ароматы. И принялся ещё раз переписывать стихотворение.
Старшекурсник. Его нос дымит. Пыхтя вдохновением.
Мегедь держал в руках бутылку, однако не осмеливался перебивать Горобенко, хотя в голове у него стучала та покачивающаяся мелодия, которая так неожиданно вошла в его жизнь, ворвавшись в ритмическое покачивание тридцать восьмого автобуса...
Когда Горобенко поступил в университет, он начал изо всех сил пить. Желающим знать почему, он объяснял так: за его недолгий век водка пять раз поднималась в цене, и, когда попадали в руки деньги, тревога охватывала его, что будет и шестой. Боясь, что не допьёт, он каждый такой раз читал всем свои стихи, тут же их ругая, мол, я был сильным, красивым, умным парнем. И вот такого чудесного парня я загубил.
Мегедь ещё раз скрипнул дверью, кашлянул.
– Водка – сила, спорт – могила! – выкрикнул он, протягивая вперёд бутылку и пытаясь как можно ярче блеснуть глазами.
Горобенко же и не смотрит, не поднимает глаз от стола, а долго и внимательно ставит точку.
– Не буду пить, – шевелит его верхняя губа.
Мегедь стоит у двери, прижавшись к бутылке, и не верит.
– Хоть чуточку, ну, символически...
Его смущает такой поворот. Чем занят друг?
– Вот во что я тут превратился! О! – Он тычет Мегедю лист с строчками.
Тот берёт, но не читает.
– Плюю я на этот, – корчит рожу, – киевский великодержавный университет! Понимаешь, друг, я уже забываю слова.
Мегедь затряс головой, что понимает. Подталкивая столом бутылку.
– Скоро я уже буду заново их учить, будто какие чужие. Да мёртвый язык, оказывается, легче сохранить, чем живой, понимаешь? И не упрашивай. Не буду.
«Я ж – влюбился», – хотел сказать Мегедь.
– Хоть рюмочку, – говорит он.
– Столица! Плевал я на такую столицу.
Он вытирает губы и долго ещё издевается над столицей, повязывая на шею дорогой американский галстук.
Мегедь, стоя, ничего не понимает. – Хоть капельку... – ноет он, потому что возникает то музыкальное колыхание в тридцать восьмом.
На это Горобенко ничего не отвечает. У него появилась другая цель. Какая – он не раскрывает. Он хватает стихотворение, засовывает в карман и вместе со своими драгоценными ароматами убегает трезвый.
Тогда Мегедь грохнул об стол, уставился в стену и начал вспоминать детали, что произошли в автобусе.
Наутро он проснулся в своей постели в жакете и штанах. В них же он вышел и поплёлся к овощному. Там он стал с прозрачным пакетиком возле квашеных огурцов и, выждав момент, поднял свои немые глаза на продавщицу. Та долго не выдержала. Он знал.
Значит, похмелившись полпакетиком рассола, потом ещё немного отошёл, дальше подождал, пока отпустит. И поехал на зачёт.
Его бешеная речь заставила наконец француженку на него взглянуть. Её взгляд вернулся для этого издалека и сфокусировался на Мегеде. Она увидела юношу, но он был для неё лишь короткоголовым студентом.
– Ну, ну. Аллё.
В голове у него всё так сжалось, что вылетело прочь.
Мегедь покраснел и зарделся сильнее Киевского университета. Потом он начал молчать. Её взгляд снова устремился вон за окно, рука с цепочкой отперла заострённый профиль. Мегедь молчал, как сало в посылке. Окно клетчатое отражалось в её зрачках и искрило рыжеватые кудри над лбом...
После чего француженка сказала:
– Бон. Скажите, я же от вас не требую многого? Ну выучите вы хотя бы авуар и савуар. Тогда и приходите. Оревуар.
А на букет его так и не взглянула.
Мегедь ещё долго сидел и душой слышал, как университет потихоньку пустеет.
Он нёс букет пустыми коридорами. Сессия заканчивалась, каждая аудитория была заставлена цветами, в такую пору университет наполнен непривычными ароматами.
Он заходил в каждые двери, вынимал из банок растения, прижимал их. Его букетик затерялся где-то среди других цветов. Душистый, он вышел на свежий воздух.
Так дошёл до крытого рынка, где всё это оптом продал перекупщице.
Он снова ступил на натёртый тот паркет. Несколько лет назад на первом вступительном экзамене получил двойку. С экзаменационным листочком в руке он стянул в коридоре ботинки и вошёл к декану, ощутив пальцами гладкий холод. Потом обчихал декану весь стол и расплакался, протягивая экзаменационный лист. Декан какое-то время смотрел на эту фигуру, а потом вызвал председателя экзаменационной комиссии:
– Помогите мальчишке.
Босых он тут не видел никогда.
Мегедь спрятал свою зелёную соплю и оказался в университете. А декан ещё долго сидел, думая, глядя на блестящий шарик на ручке собственных дверей, что закрылись за светловолосым парнем...
Теперь же Мегедь слушал слова декана, не понимая, лишь улавливая смысл: стипендии накрылись.
Досада поднималась медленно – его ругает человек, которого он считал родным отцом, и он с упрёком глянул на декана. Не знал он того, что перед ним тут была француженка и говорили с ней долго, но она всё равно не хотела ничего понимать, а на полуслове его оборвала, хлопнув дверью. Декан долго смотрел на них, дерматиновые, потому что на их черноте запечатлелось непокорное движение её блестящих кудрей...
Однако Мегедь потерял единственного человека старшего поколения, которого уважал, и сбежал в заветное место в яблоневом саду под общежитием.
Он бродит в стаях деревьев, пролетает ветерок, выдувший из ветвей аромат цветка. Мегедь, высморкавшись, вбирает в себя красивый воздух, заросли-пасти обнимают его, он бродит ими до изнеможения, пугая африканцев, которые целуют светловолосых старшекурсниц...
Деревья, кажется, разошлись перед её окном. Надо же так, именно тогда, когда её сильные пальцы взяли аккорд и над славянскими садами полилась старая французская песня. Та, что родилась для Мегедя в тридцать восьмом автобусе...
Мегедь притих. Он сел.
Впервые рояль играл так близко. Каждый звук этого чёрно-глянцевого инструмента попадал внутри Мегедя в соответствующий звоночек! Они тихонько дзеленчали там, где находится душа.
Он понял, что всё, что было до сих пор, – то лишь пианино, и всё в нём расступилось перед мелодией, которая окутывала, а потом наполняла. Тот рояль уже колотился вместо сердца – и там, за окном, тоже! А её французский голос, неожиданно сильный, взлетал над всеми всполохами струн и рассыпался непонятными до боли иностранными словами. Словно непостижимым яблоневым цветом осыпав Мегедя, чего уж человек выдержать не способен.
Воздух снизу был душистый, а сверху в нём кучковались облака – это первое, что он понял, когда песня закончилась.
Хлопнула крышка рояля, всё пропало. Он оторвался от земли и полетел туда, где пахнут лепесточки. Он кидался в яблони, словно в морскую пену. А потом снова приходил под её окно и падал там. Тогда садился. Дальше снова взмывал в ароматы, снова и снова в густой яблоневый водоворот. Он встретит, встретит её в этом саду. Она заметит в нём Гомера. Вот. Потом они будут говорить о красоте родной природы, долго, пока проснётся та природа в них...
Шал налетит на них, молодых, и – понесёт, помчится, словно мощный эскалатор, обоих, ох, нельзя, нельзя думать о таком!
Грохнул дождь. Повеяло землёй. Окно закрылось.
Горобенко каждый раз куда-то таинственно исчезает и каждый раз не признаётся, зачем он тогда хранит трезвость, студенты разъехались на каникулы, негры уехали гулять в Англию, а их блондинки – на Черноморье.
Мегедь был один в общежитии, одинокий, как Робинзон Крузо. Которого он тут познал и полюбил. Он не поехал в село, чтобы не видеть его теперь вообще.
– Каждое село имеет своего идиота, – приговаривал председатель сельсовета, выписывая ему паспорт, – так наше наконец избавилось.
Ровесники Мегедя из армии уже вернулись, его же туда не взяли из-за бельма. Тогда он и решил, что пора. Тогда и подался в Киев, чтобы победить этот город, потому что был единственный на всё село, кто писал стихи.
Когда он сюда поступил, сразу же выпросил у методистки фирменный бланк с печатью и отписал своему бывшему председателю вежливо: мол, я жив и здоров, учусь в вузе, чего и вам желаю.
На лето устроился проверять билеты в транспорте и с того питался. «Же се, тю аве», – толкал он пассажиров будто ненароком.
Под вечер ветер гулял пустым общежитием, каждая комната светилась голой койкой, это место, казалось, и не было никогда населённым. Особенно, когда оживала в Мегеде песня из того заветного окна...
Однажды в пустоте Мегедь чётко услышал шаги. Он через щель выглянул – в коридор с того конца заходил Горобенко.
Мегедь обрадовался чрезвычайно и залез в пыль под кровать.
Дверь отворилась ключом, и вошли две Горобенковы ноги. А дальше – ещё две ноги вошли, женские, на высоченных каблуках. «Гав!» – уже почти сказал Мегедь и тут услышал неожиданно:
– Жё не саве па, кё тю этюди франсэ.
Паркетины под ним расползлись, балки и перекрытия разошлись – Мегедь полетел в чёрную глубину – ЭТО БЫЛ её ГОЛОС!
– Нет, – ответил, словно и ничего не случилось, Горобенко, – эту книжку учит мой друг.
Друг лежал в полуметре и уже начал стонать от отчаяния – он бы отдал что угодно на свете – и паспорт бы отдал! – лишь бы выскочить из ловушки...
– Вот как живут поэты, – радовалась дальше она.
– Я изучаю вот эту книгу.



