Разумеется, в таких неприятных обстоятельствах мне было совсем не по душе любоваться венками, триумфальными воротами с надписями, тысячами флагов и тысячами празднично разодетых евреев, которые, несмотря на ненастье, густо сновали по улице, гордо улыбаясь и тут же, раз за разом, сетуя на бога, что испортил им «их праздник», который так дорого им обходится. Мы с товарищами недолго шатались по грязным улицам; холод и дождь вынудили нас поспешно искать сухого пристанища. Мы вошли в первый трактир, сразу за триумфальными воротами. Это был трактир Юдки Маультроммеля.
Безобразная, как ночь, уже вся в морщинах еврейка стояла за стойкой, хотя сегодня, по случаю праздника, кроме нас в трактире никого не было. А по залу прохаживался уже немолодой еврей с солидным животиком, в атласной бекеше, подпоясанной праздничным шёлковым поясом, с потертым «штрамелем» на голове. На его гладком, блестящем, хоть и желтоватом лице виднелись спокойствие и довольство. Это был Юдка.
Я немного обогрелся и вышел во двор. Со всех сторон к нему вплотную прилегали глухие стены соседних домов и сараев, обмазанных жёлтой глиной. Это было словно большое стойло — грязное, заброшенное, гнилое и вонючее сверх всякого описания. Посередине лежала большая куча мусора и всяких отходов. Справа, у угла трактира, был узкий проход на улицу, и туда же с крыш соседних домов потоком стекала вода на низкий, как яма, двор. Но на другом его конце выход был частично перегорожен. Там, прижатая к глухой стене какого-то длинного здания, стояла жалкая то ли будка, то ли лачуга с прогнившей крышей и чёрными, неоштукатуренными, во многих местах дырявыми стенами. Между трактиром и будкой был лишь узкий желобок для стока воды, но прибывающий поток не помещался в нём и залил почти половину двора широким болотистым бурым прудом.
Особенно возле будки, как в самой низкой точке двора, скопилось больше всего воды, и немалый поток лился через щели в покосившейся двери и под гнилым порогом внутрь. Одно узкое оконце с давно выбитыми стёклами было полностью залеплено пожелтевшей от солнца и дождя бумагой. Внутри будки стояла тишина, как в могиле. Дождь не только не утихал, но усиливался. С улицы в этот двор-стойло долетали глухие крики и шум, но ни один признак на этом отталкивающем дворе не говорил о том, что сегодня в Бориславе праздник, что вся эта слободка сегодня принарядилась, чтобы встретить самого почётного гостя. Серая, гнилая и мерзкая обыденность царила здесь спокойно и неподвижно.
Минуту я стоял под навесом, оглядываясь вокруг, когда вдруг справа узким проходом протиснулась небольшая, лет восьми, девочка и робко, с вопросом во взгляде, посмотрела на меня.
— Что тебе, детка? — спросил я.
— Я сюда пришла к деду.
— К какому деду?
— А вот сюда, — она показала на жалкую будку, — здесь дед Слимак. Я его так называю. Я пришла на него посмотреть. Не знаете, он дома?
— Не знаю, детка. А он куда-нибудь выходит?
— Да не выходит. Но дед говорил позавчера, когда я у него была, что Юдка хочет его выгнать.
— Выгнать? А это почему?
— А вот видите, потому что дед уже старый, работать не может.
— А что же этот дед делает?
— Да вот так: ручки к корбам, дощечки, колышки. Сколько себя помню, он всё это делает; мама говорили, что уже лет десять.
— А ты с позавчера у него не была?
— Нет, не была, потому что моя мама тоже болели, и я должна была сидеть при них. А сегодня им стало немного легче, так я выпросилась к деду. И мама сами сказали, чтобы я пошла, может, деду что-нибудь нужно принести или ещё что, потому что дед болен на ноги и выйти не может. А если ничего не нужно, то чтобы я сразу вернулась.
— Ну, хорошо, иди и посмотри.
Девочка двинулась, но остановилась, увидев огромную лужу перед дверью.
— Ой-ой-ой, как же тут пройти? Глядите, какая вода, как Дунай!
— Постой, я тебя перенесу, — сказал я и, взяв девочку на руки, вступил в лужу. Пробираясь почти по колено в воде, я дошёл до дверцы и открыл её. Странное и страшное зрелище предстало нашим глазам. Будка вся стояла в воде. Кругом — чёрные голые стены, сквозь которые кое-где пробивался бурый дневной свет. У дверей старый высокий стул, на нём рубанок, пила, топор и кучка недоструганных обрезков досок. А в углу, тоже почти целиком в воде, куча щепок и стружек, перегнивших в навоз, наваленных слой на слой, а на этой куче, зарытый в этот гниль наполовину и едва прикрытый старыми чёрными тряпками, лежал человек — синий, как лёд, сухой, как щепка, с выражением страшной боли и какой-то жалобы на сморщенном лице. Это был Слимак, а точнее — уже только труп Слимака…
Холодок пробежал по мне. «Десять лет в таком аду! И тут жил человек!» — обрывающимися мыслями стучало в голове. А девочка тем временем кинулась будить деда, но, увидев, что он холодный, окоченевший и какой-то страшный, громко вскрикнула и бросилась наружу. Вышел и я за ней. Однако крик девочки не привлёк никого к холодному трупу. В ту же минуту густо сбившиеся толпы народа на улице подняли оглушительный крик:
— Виват! Да здравствует наш батюшка! Да здравствует!
Это был знак, что самый почётный гость вступил на улицы Борислава.
Небо прояснилось, рваные грозовые тучи сдвинуло и сбросило куда-то в сторону, словно жалкие нищенские лохмотья, чтобы вместо них показать своё синее праздничное одеяние.
— Виват! Виват! — гремело по всему Бориславу, гремело из тысяч уст. А дед Слимак тем временем немо, понуро, со скорбным выражением лежал в своём гнилом логове, в этой мерзкой скорлупе, куда загнала его людская жадность и откуда освободила его лишь последняя подруга — смерть.
Львов, январь 1881 г.
___________________
* Продажа пива и водки Иуды Маультроммеля (нем.). — Ред.
* Этот человек хочет говорить с тобой (идиш). — Ред.
* Малка, дай ему хорошей водки и закуску, слышишь? (идиш). — Ред.
* Малка, дай ему грязную тряпку под голову (идиш). — Ред.



