Ряды зелени — словно зеленый огород. Сворачиваю в переулочек — там на столах и на земле снова груши; а дальше стоят ночвы с жареной рыбой. Возле столов всюду жаровни: еврейки и мещанки жарят на сковородах рыбу под палящим солнцем. Дядьки и молодицы покупают, завтракают и закусывают…
На плацу страшная давка. Точок будто клокочет, как вода под мельничными колесами и на лотоках. По углам на обоих майданах всюду сидят лирники и слепцы. Повсюду слышу гудение лир и мольбы нищих, будто со всех сторон доносится громкий плач. Плачут словно слепые глаза, но не слезами, а жалобными, умоляющими голосами… Между рядами и возами кое-где снуют слепцы с поводырями; некоторые жалобно поют…
Вот идут две слепчихи — молодицы с девушкой-поводыркой, и обе поют красивыми мягкими голосами дуэтом "Иисусе мой прелюбезный" — Дмитрия Ростовского… Им безостановочно аккомпанирует густой ярмарочный гул…
Неподалеку в соборе зазвонили во все колокола к молебну (в соборе "храм"). Зазвенели в костеле. Люди снимают шапки и крестятся. Гомон стал еще сильнее. Ярмарка будто загудела, как раздраженный рой. А среди этого гудения слышу, как где-то выскакивает резкий голос просителя, словно где-то тонет человек и кричит о помощи. А органчик будто поет печальные мелодии где-то далеко… и наводит на меня среди жизненного шума и гама какую-то тихую задумчивость… И торгуют, и покупают, и вместе с тем кто-то будто плачет и грустит, и выливает свою печаль жалобными песнями среди этой подвижной, тесной толпы, где часто слышатся и смех, и шутки девушек с парубками… И здесь, как и во всей человеческой жизни, — и смех, и слезы вместе…
Но настоящая ярмарка не здесь, не в середине местечка, а за городом, на торговице. Этот майдан, что одним концом выходит в поле, — безмерно огромный. Сколько глазом ни окинешь в поле, тут все заставлено возами, конями, скотом. В нескольких проездах рядами поставлены кони, в других рядах стоят волы, коровы. Свиней, да еще и откормленных, — без числа! Тут свиньи все английской породы. В середине ярмарки, в загородках, стоят целые табуны коней, пригнанных с Дона, с Кубани, табуны серых, круторогих волов — из степей. Тут помещики и посессоры закупают коней и волов на тысячи карбованцев — гуртами. Почти посреди торговицы на небольшом, едва заметном пригорке стоят в загородках из легкой ограды, из жердей, табуны степных коней; кони все хорошие, сытые, темной вороной масти, пекутся на горячем солнце и от жары да от мух машут головами и будто гордо оглядывают весь широкий ярмарочный простор, с его толпой, с тощими крестьянскими лошаденками и коровками. Возле них сереют будто целые стада серых степных волов, густо украшенных здоровенными рогами. Волы стоят спокойно и равнодушно жуют жвачку, словно не обращая ни малейшего внимания на суету и ярмарочный гам. Скупщики из отслуживших кавалеристов-москалей пригнали свои гуртки скупленных крестьянских коней и поставили их рядами по проездам. Эти кавалеристы уже давно отбили у еврейских торговцев торговлю конями и скотом и завладели ею на ярмарках.
Между рядами крестьянских коней, тощих, исхудавших, кое-где шатаются смуглые патлатые цыгане со своими клячами. Какая сила скота! Сколько тут коров всякой породы! Между здоровыми панскими голландками пестреют крестьянские тощие коровки, такие величиной, как телята, или откормленные йоркширские кабанюги, что лежат под возами в холодке пластом на брюхе, с почти плоскими спинами, и только будто стонут от жары.
Эта половина ярмарки на торговице гораздо пестрее. Между крестьянскими возами кое-где маячат всякие панские брички. На бричках пекутся на солнце пани, матушки, а то и панны. Паны, панки, управляющие, батюшки и всякие скупщики поодиночке и гуртом осматривают коней, торгуются. Между свитками маячат пальто, шляпы, рясы. Кое-где снуют евреи и цыгане. Всюду аж кипит торговля и купля. Покупатели осматривают коней со всех сторон, заглядывают им в рты, смотрят зубы. Кони упираются, задирают головы, лягаются. Покупатели кричат, но вскоре сходятся в цене, здорово трижды хлопают по ладони. На краях, на просторе, пробуют, как кони идут. Вон цыган вскочил на свою клячу и полетел быстрой рысью, аж патлы на голове трясутся. Он толкает коняку в бока каблуками, гукает, визжит, свистит как безумный. Крестьяне стоят степенно и только улыбаются. Всюду крутятся ездоки на конях. Паны и батюшки смотрят ход и между собой тайком переговариваются или украдкой перемигиваются. Подставные хвалители за плату от купцов расхваливают коней на все лады и уверяют панков, что кони хорошие, потому что будто бы они их давно знают и сами готовы торговаться и купить их… Но паны им не верят и, очевидно, не обращают внимания на их льстивое расхваливание.
По всей торговице всюду гам и крик невообразимый! Кони ржут, лягаются, а то и кусаются. Коровы ревут, свиньи визжат, будто резники тянут их на зарез или уже тычут ножами. Люди гомонят, кричат. Гул стоит густой, словно где-то поблизости шумит и ревет водопад. Тут уже сущий содом! Будто какой-то древний народ где-то снялся с места да и стал лагерем, словно во времена "великого переселения народов". На эту годовую ярмарку собирается народу, верно, тысяч пятнадцать или и двадцать. Настоящая Батыевская орда, только без верблюдов и гарб!
И всюду по майданам только и слышно чистую украинскую речь, ни капли не исковерканную. По-украински говорят паны и батюшки, и паны-католики, которые здесь зачем-то зовут себя поляками, и евреи, потому что у здешних католиков-панов и помещиков, у здешних евреев свой родной язык — только украинский. Паны-католики по-польски говорят плохо и нечисто, и только на народном украинском языке говорят чудесно, словно сам народ, хотя этот язык почему-то им не по душе… Эта несчетная ярмарочная народная масса невольно ассимилирует, уподобляет себе и панов, и евреев своей живой речью.


