Рассказ
Посвящение моей дорогой матери
Смеркалось. Розовое на западе небо мягким сиянием освещало морозный воздух; последний свет ушедшего дня, пробившись сквозь стёкла в хату, едва-едва боролся с сумерками, потому что в избе уже порядком стемнело.
Хима, сидя на скамеечке, подкладывала солому в печь. Весёлое пламя живо прыгало по соломе, освещало старое, морщинами исчерченное лицо Химы, бегало по стене золотым зайчиком. В хате было тихо: только солома потрескивала в печи да сверчок стрекотал под полом.
— Старый!..
Тихо.
— Хома! — громче окликнула Хима.
— Агов!
Из-за печи послышалось шуршание.
— Вот сижу, — начала Хима, — да думаю, что у нас мука вышла… Хлеба только что на полке… И я всё думаю… да что ж поделаешь, коли не уродилось… Придётся в долг брать… Возьми у жида пуд да положи карбованец с сороковкой… А где ж те деньги?..
Хима тихонько вздохнула. И снова стало тихо в хате. Старики, хоть и молча, думали об одном: свой хлеб кончился, а купить не на что…
"Начинается!.. — думал Хома. — Вот он и начинается, тот самый час, когда не хватает хлеба, нет и заработков, пора печали и горя, когда человек хотел бы, как муха, проспать зиму, лишь бы как-то пережить лихую годину".
Каждый год трудно Хоме, каждый год не хватает своего хлеба, а в этом году совсем плохо… И неудивительно, ведь нынче неурожай. Полей, понятно, мало: шнур под озимь, шнур под яровое, а шнур — под выгон, в каждой руке по шнуру. Ещё если уродит, то хватит хлеба до весны, а нынче рожь уродилась редкая, яровое град побил… Смолотил Хома рожь, перемерил и приуныл, даже страшно стало: ржи всего десять мерок… Когда б хоть те десять мерок смолоть — всё был бы хлеб на какое-то время, а то ведь и на семена оставить надо, и в амбар вернуть, что должен… И так уже с тем хлебом обращались бережно, так берегли, чтоб и крошечки не пропало даром, а всё равно не стало… Вот лежит на полке последний каравай хлеба, а в кадке, где была мука, лишь пылинка белеет на дне, разве сметёт баба на галушки…
Не так страшно без своего хлеба, если б заработок был! Да где там заработок! Раз звали его во двор дрова рубить, дали за целый день тяжёлой работы сороковку — и за то спасибо, если б только чаще звали!.. А хлеб нынче — не дай Бог — дорогой, не знаешь, то ли кусать его, то ли только смотреть на него…
— Пойдём ужинать, старый! — перебила Хима горькие думы Хомы и поставила на лежанку горшок с горячей картошкой в мундире. Белый пар клубом поднялся над горшком, а старики, подсев поближе, руками вынимали горячую картошку и, обмакивая в соль, ели… Запив ужин холодной водой из кружки, Хима и Хома обернулись к образам и начали громко шептать молитву и тяжело вздыхать, благодаря Бога за хлеб насущный…
На другой день был праздник — Введение. Хима красиво повязала намитку, заколола её большими шпильками с красными головками, обулась в красные сапоги и отправилась с Хомой в церковь на службу.
Золото на иконах и на ризах батюшки, горящие свечи, синий дым ладана, наполняющий алтарь и клубящийся по церкви, пение, шепот молитв кругом — всё это производило чудное впечатление на Химу; она чувствовала, как её сердце мягчело, таяло, как воск горящей свечи… Старческие уста едва заметно шевелились, из полного сердца то и дело вырывались глубокие вздохи…
Выходит батюшка и читает проповедь… Хима не очень понимает, о чём читают, но знает, что читают о вещах святых, и это чтение кажется ей жалобным, таким необыкновенно жалобным, что полное сердце Химы выступает из берегов, лицо жалобно кривится, и слёзы невольно катятся по бороздам, что прожгло на её лице долголетнее горе… Хима вынимает из-за пазухи платочек, утирает слёзы, громко сморкается… И чудо! Со всех углов женской половины церкви, словно по знаку, начинают бабы громко сморкаться, выражая тем сердечную скорбь и покаяние за свои тяжкие грехи…
Выплакавшись всласть, Хима понемногу разбирает, о чём читает батюшка. О, про неурожай читают… Где это? У нас?.. Нет, в каких-то чужих краях… И там люди голодают… Господи! Всюду беда бродит, а тут уж настоящее лихолетье… голод… Хорошо, если кто может помочь чем, а нам бы самим с голоду не погибнуть…
Невесёлыми возвращались Хима и Хома из церкви, потому что в судьбе тех голодных, о которых читал батюшка, они видели свою собственную долю, а воображение рисовало им целые сёла голодных людей, без крошки хлеба, как им, может, придётся остаться, если не добудут где хлеба…
После обеда Хома взялся за псалтырь, а Хима открыла сундук и принялась там наводить порядок. Она пересмотрела свёртки полотна, полверетена, что напряла этой осенью, развернула и снова сложила тряпки и одежду, что приготовила себе на смерть… Потом с самого дна достала старый белый пятізлотник. Долго рассматривала Хима этот пятізлотник, поворачивая его со всех сторон, сдувая с него пыль. Давным-давно, ещё когда она выходила замуж, бабушка её бросила ей этот пятізлотник на приданое; с тех пор «белые деньги» пережили не одну трудную пору, а Хима так и не потратила их, сохранила как драгоценнейшее сокровище. Она знала, зачем хранит эти деньги: вот даст Бог дочери её, недавно вышедшей замуж, ребёнка, да ещё девочку, бабушка подарит этот пятізлотник внучке, ведь Бог знает, доживёт ли она, чтобы бросить эти деньги на приданое внучке. Будет внучке память, будет знать, что была у неё бабка… Не раз и не два мечтала Хима над этой думой и так привыкла к ней, что уже и представить себе не могла, как можно иначе расстаться с пятізлотником… Хима оглядела деньги со всех сторон, ласково погладила их, словно любимое дитя, и, улыбаясь, завернула в тряпицу и спрятала в сундук.
А Хома недолго читал. Горькие думы и тревога не давали ему покоя: он закрыл книгу и задумался. Где взять денег на хлеб? Заработать негде, занять — никто не одолжит, а без хлеба нельзя. Ко всему человек привыкнет, без всего обойдётся, а без хлеба — никак… Эта мысль мучила его сердце, шла за ним повсюду, как тень, точила его, как ржавчина железо… Хома целый день ходил, как варёный, не находил себе места… И Химину душу грызла та же мысль, но Хима тоже тужила молча, будто и не знала, отчего Хома мается…
Легли старики спать, да не спалось: краюха хлеба с полки лезла в глаза, переворачивалась со всех сторон и словно говорила: "Посмотрите на меня, какой я маленький, нечего и кусать, да я ведь ещё и последний!.." Пустая кадка из-под муки переворачивалась вверх дном, и даже пылинки не осыпалось из неё…
Не выдержал Хома.
— Хима, ты спишь? — спросил он с печи.
— Не сплю… а что там?..
— Так вот думаю, не взять ли нам у Берка хоть пуд муки?
— А за что ж ты её возьмёшь?.. Жид в долг не даст…
— В долг не даст… а я думаю… и зачем ты прячешь того пятізлотника?! Прибавила бы немного, может, жид подождал бы остальное, вот и был бы пуд муки…
Хима даже скривилась на лавке, словно обожглась.
— Не дам!.. И в голове своей не держи!.. Никогда не дам! Буду голодом маяться, на картошке изнемогать, а пятізлотника не дам!.. Не для того я его тридцать лет хранила, чтоб теперь жидам отдать!
— Прячь, баба, прячь! Спрячешь, чёрт знает, кому достанется!.. А у меня аж кожа на голове болит от этих мыслей… Прячь, не давай!..
Хома был сердит: он долго ворочался на печи и всё ворчал сердитым голосом…
Хима даже вспотела, ей душно стало от одной только мысли, что её сокровище, её пятізлотник, который она так долго хранила, который мечтала отдать только любимой внучке, мог бы перейти в жидовские руки. И уже не мысль о хлебе, а мысль об этом пятізлотнике не давала Химе заснуть. Не спал и Хома из-за «белых денег».
Хлеба не стало: доели последний кусочек. Несколько дней питались старики варёной и печёной картошкой, совсем ослабли без хлеба. Хома ходил как тень, ничего не говорил Химе; молчала и Хима, а её думы кружились возле одного и того же, перекликались и, казалось, разговаривали между собой… Хима знала, отчего печалится старый, что у него на уме, а Хоме было точно известно, что делается в душе у старухи, будто он заглядывал туда… И не диво: прожив вместе тридцать лет, они стали похожи друг на друга, понимали друг друга, как самих себя.
"Господи! — думал Хома. — Кабы кто заглянул в хату; может, полегчало бы, если б услышал человеческую речь, а то такое, что хоть за пояс да на чердак…"
Но эта мысль сразу его испугала: тут самим нечего есть, а, не дай Бог, зайдёт гость, тогда чем угостить, только стыду наберёшься… Но хитрая судьба, видно, подслушала желание Хомы и не дала ему долго раздумывать над тем, хорошо ли будет, если появится гость, или нет, потому что дверь скрипнула, и гость стал на пороге…
— Здоровы будьте, сват!
— Здравы будьте и вы! Каким это образом? — удивился Хома.
— Привёз сечку резать к жидy… а ваша Зинька и говорит: заезжайте, тату, к старикам, передайте, что я, слава Богу, здорова, да спросите, как им живётся… Вот я и заехал к вам, сват! А где же сваха?
Хима вышла из-за печи.
— Как вас Бог милует, сват?.. Что там сваха? А моя Зинька?.. Да садитесь же! — приглашала Хима, а у самой вертелось в голове: "Голова моя бедная! Чем же я угощу свата? Хоть выщипывай из пальца, а дай!.."
Хома разговаривал со сватом, да всё как-то беспокойно поглядывал на старуху: он помнил, что сват всегда угощал его водкой и что и ему полагается как следует принять гостя. Хома не выдержал: как только Хима вышла из хаты, он шмыгнул за ней в сени.
— Старая! — начал он тихим, робким голосом. — Надо бы угостить свата чарочкой…
— Ну конечно, надо бы…
Хома замолчал и всё чесал затылок.
— Может, есть у тебя, Хима, хоть на кварту…
— Ведь знаешь, что нет… Возьми бутылку да сбегай в корчму, может, шинкар даст в долг…
— Едва ли! — сказал Хома, но взял шапку и бутылку и пошёл попытать счастья.
Хмурый и расстроенный вернулся Хома с пустой бутылкой из корчмы: шинкар не дал в долг. Хома вызвал Химу в сени и показал ей пустую бутылку…
— Знаешь что, Хима… знаешь что, старая… — заискивающе шептал Хома. — Свата нельзя отпускать без чарки… Вынеси скорее своего пятізлотника, я духом мигом сбегаю за водкой, ещё и сдачи тебе принесу… Ведь нельзя же так…
— Это смерть моя, а не муж! И чего ты так пристал к тому пятізлотнику? Сказала не дам — и не дам, и точка!.. Хоть убей меня тут — не дам!..
— Дай, говорю!
— Не дам!
— Дай!!!
— Не дам, не дам и не дам!
— Тьфу, сатана!..
Хома плюнул и, хлопнув дверью, вышел во двор.



