Вступил я в сени, а двери в избу не прикрыты, и слышу, как Карп восклицает:
«Рассегни пазуху!.. Ну-ка, попаду ли?..»
Что за штука, думаю, идти ли, не идти? Да уж как-то отворил дверь и вижу: молодица сидит на лавке под окном, расстегнула пазуху, так что грудь видна, да ещё руками её придерживает, а Карп лежит на постели и метает в жену конфеты. Покашлял я.
«А, это ты, Максим? — обрадовался Карп. — Заходи, заходи. Мы тут с женой лакомствами забавляемся, конфеты едим… они, видишь ли, из сахара, а сахар нужен для тела: он его согревает, как дрова печь, и подзаправляет… На, угощайся и ты…»
Сел я, беседуем. Карп словно ничего, будто забыл наш последний разговор. Только замечаю: что-то он мрачнеет. Говорит, говорит, да всё сводит на эти конфеты.
«Я, — говорит, — жену работой не неволю… Пусть отдохнёт. Она не скотина, не каторжанка, чтобы всю жизнь только трудиться. Надо ж и ей отдохнуть, надо ж и повеселиться чем. Человеку по-человечески жить следует».
«Ну конечно, ну конечно», — поддакиваю, чтобы не сердить его.
Когда вдруг — бом, бом, бом! Я аж вздрогнул.
«Да это часы, — смеётся Карп, — проклятый жид продал мне испорченные: показывают два, а бьют тринадцать. Пойдём-ка, я тебе ещё кое-что покажу».
Взял меня за руку, подвёл к стене и показывает какую-то дощечку.
«Что же это такое?»
«Термометром зовётся. Посмотришь — и знаешь, сколько тепла в избе. А вынесешь зимой на двор — покажет мороз».
Дивина!
«Зачем же он тебе?»
«Как «зачем»? Надо ж знать, хватает ли тепла, здорово ли человеку в доме, или не здорово».
Ну, думаю, опять ты своё. Пойду лучше ось доделаю. Взял топор да и вышел.
Когда это под вечер, — работаю я ещё возле сарая, слышу, — у Карпа во дворе ссора. Кто-то так басом ругается — и голос знаком. Прислушался — а то тесть Карпов, жёнкин отец. «Из-за чего же они сцепились?» — думаю и подкрался к забору.
«Отдай мне те деньги, что ещё не промотал! — кричит тесть. — Я их спрячу, пока ты в себя не придёшь».
«Какое вам дело до моей жизни и до моих денег? Не вы мне их дали!» — сердится Карп.
«Опомнись, Карп! Что ты надумал: по-пански захотел жить, кровь свою переменить? Ты что, в уме ли? Эх, всыпать бы тебе, чтобы знал, как переводить тяжким трудом нажитое добро».
«Не по-пански, говорю вам, а по-человечески! Ну, да что с вами разговаривать, всё равно что с колодой!»
«Что ты мне сказал?»
«То, что слышали».
«Да-а?»
«А так».
«Ну, будь здоров, зятёк!»
«Счастливо».
Разозлился старик, хлопнул дверью, ушёл. А Карп тоже надулся, как индюк.
«Ступай, — говорит, — к чёрту, надоел».
Вот тебе раз! Думаю: разбили горшок, а это недобро, ведь тесть часто выручал Карпа. Придётся козе к возу идти.
Прошла осень. Зима у нас в тот год встала сразу — ровная, снежная. А в селе не забывают Карпа: всё его имя молотят и судачат. Одни говорят, что он уже проел те деньги, что тётка завещала, другие клянутся, что у него ещё порядком осталось. Всё, мол, возит что-то из города, завернутое в бумагу. Да и коня купил у ивановского попа, ещё какого — за сто рублей. Полсотни уже отдал, а полсотни занял у нашего же богатого хозяина. Гляжу, думаю, и не похвастался, хоть мы товарищи и соседи. Но и вправду — привёл коня. Конь красивый, породистый, так и рвётся, не удержишь, словом — жеребец. Хвалится Карп, рад такой.
«Правда, — говорит, — дёшево купил?»
«Вроде недорого, да другой бы за эти деньги пару взял».
«Э, я люблю пусть немного, да хорошего».
В тот же день запряг он буланого в санки и повёз жену кататься. Люди дивятся, всё село смотрит на нового богача.
На другой день зашёл я к Карпу за чем-то, его нет, одна только жена.
«Нет, — говорит, — моего дома: повёз ивановскому попу деньги за коня».
Тонко же ты прядёшь, голубок, если на заёмные деньги таких коней покупаешь. Однако повёз, так повёз. Сам знаешь, что делаешь, мне не касается.
Когда это ночью, спим мы, что-то в окно — стук!
Схватился я:
«Кто там?»
«Это я, Карпиха».
«Чего вам?»
«Выйдите на минутку».
«Ну, что там?» — спрашиваю с порога.
«Ой горе, беда — коня украли, мужа привезли пьяного, без памяти, да ещё и деньги у него вытянули — пятьдесят рублей. Пойдите к нам, давайте совет».
Вот тебе и на, думаю, скорее накинул полушубок и пошёл. Вошёл в избу — лежит Карп на лавке пластом, будто заколотый кабан, и пальцем не шевельнёт, только постанывает. Расхристанный, распоясанный, без сапог — глядеть тошно. Рядом сидит мужик, наш односельчанин, который его привёз. А молодица как взглянет на Карпа, так и зальётся слезами, бедная, аж трясётся.
«Что ты натворил, пропащий? Пропали мы теперь навеки. Куда деньги дел, негодник, скажи — куда?..»
И трясёт его, и дёргает за плечо. А он только глаза откроет да промычит. Понятно, человек непьющий, вот его и развезло.
«Обыщите его, — советую, — везде, может, где найдёте».
«Нет, — говорит, — я уж всё осмотрела, даже стельки из сапог вытряхнула, чтоб его из памяти вытрясло!»
«Где ж это он так начастовался?»
Тот мужик и рассказывает: «Ехал он, — говорит, — к ивановскому попу да завернул по дороге в расписную корчму, невесть зачем. А там пили какие-то — кто их разберёт, то ли панки, то ли цыгане… Вот он с ними и начал про своё: и как надо по-человечески жить, и отчего неправда в мире завелась. Договорились до того, что Карп под стол свалился… Гляжу, — говорит, — дело плохо, вывёл его из корчмы, а глядь — и коня нет. Ну, поднял я крик… туда-сюда — ищи ветра в поле… Тогда я его на свои сани и привёз…»
«Давайте совет», — умоляет Карпиха.
Сняли мы с Карпа свиту, уложили на постель — пусть проспится, а сами на коней и кинулись разыскивать.
Вернулись только на другой день к полудню, конечно, ни с чем…
Только вошёл я в избу — тут же Карп к нам, сам похудел, почернел, как с креста снятый.
«Эге, — говорю, — вот так наши по-человечески живут…»
Глянул он на меня — и так жалостно, что за сердце взяло.
«Нет, — говорит, — это уж по-свински вышло… не сумел я по-человечески жить… Не для нас оно…»
«Разве я не говорил?»
Опустил голову, молчит.
А тут беда: поп требует пятьдесят рублей за коня, тот, кто дал деньги взаймы, тоже напирает, в суд грозится подать, а к тестю и соваться нечего — так рассердился.
«Что, — говорит, — пожил по-человечески, обновил кровь? Так я ему кровь из носа спущу, посмотрю, какая теперь».
Пришлось продать телку и новый тулуп. Сошёл на нет, а долги не выплатил… Конь, правда, нашёлся — да покалеченный на все четыре ноги, за восемь рублей продали жидам для развозки воды.
Спросите, помог ли кто? Где там! Только насмехались над Карпом, смеялись:
«Вот, — говорят, — заступник… Не беда, что у нас не кровь, а картофельная юшка, зато в Карповых жилах течёт аж двести тётиных рублей и попов конь…»
Даже дети из-за заборов дразнятся:
«Дядька Карп! Какая кровь из пива? Такая, как из гороха?»
Вот тогда на Карпа и напало. Сумрачным стал, молчаливым, нелюдимым. Пока звенели ещё тётины карбованцы, бывало, и за холодную воду не возьмётся, — думали, навеки обленится человек, а он вдруг так загорелся работой, что аж искры летят. Целый день — от зари до смеркания — колотится, да всё из трубки дым пускает, да всё дым пускает, словно паровоз… Всю зиму то у попа, то у пана цепом махал, все хвалят: работник что надо, а весной пошли мы на заработки… Уже он и долги выплатил, и проценты вернул, уже и корова в хлеву стоит, а всё бродит по наймам. И так уж ревностно трудится, так с жаром берётся за работу, словно что-то жжёт его изнутри… Вон гляньте, — закончил Максим свой рассказ, указывая на Карпа, — как старается!..
Я взглянул на Карпа. Не разгибаясь, он грохал трамбовкой, и каждый раз, когда тяжёлая колодка падала на землю, из его груди вырывался короткий резкий свист. Крупные капли пота скатывались из-под рыжей шапки по его лбу и падали на землю, как горох. На крутом лбу вздулась жила — знак сильного напряжения; какая-то дикая, неукротимая энергия владела его руками, какой-то огонь, казалось, пылал внутри этого человека, выдаваясь синим дымком из короткой трубки.
— Эй, Карп, — крикнул шутливо Максим, — старайся, не ленись… Работай п о-ч е л о в е ч е с к и…
Карп остановился на минуту, взглянул с укором на Максима и ничего не ответил. Он лишь мотнул косматой головой и с ещё большим упорством загрохал трамбовкой, будто хотел вбить в землю что-то ему досадное и враждебное…
Я задумался.
А вокруг было так красиво, так радостно. В чистой и нежной, как лоно возлюбленной, лазури, в могучей волне жизни, едва заметной в тайном трепете соков, в тёплом и благоуханном дыхании весны было так много радости, чувствовалась такая полная гармония.
«Скоро ли дождёмся гармонии и в человеческой жизни?» — витала надо мною мысль…
1900, Чернигов



