• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Невольничка Страница 2

Вовчок Марко

Читать онлайн «Невольничка» | Автор «Вовчок Марко»

И вот уж вечер.

Тогда именно весна царила, и такой то был вечер сильно розовый, что аж все казаки, молодые и старые, утомлённые долгим походом, порозовели, как заря: молодые — как заря утренняя световая, а старые — как та поздняя вечерняя; и уже солнце скрылось, а мгла в степи не темнела, только розовела да розовела, аж звёзды, высыпавшись на чистом небе прозрачном, казались тогда словно из серебра лучистого. Стало войско отдыхать, и так тихо сделалось, как воинский шаг остановился и воинское движение смолкло, что, может, каждый казак подумал, какой это тихий вечер, хоть никто не сказал — все почти люльки закурили; кто-то вдаль всматривался, как атаман, кто-то ещё возле коня своего хлопотал, неподалёку где паслись кони…

Когда вдруг послышался Остапов голос, и все казацкие головы поднялись, все казаки насторожились.

— Господа-молодцы! — промолвил Остап, — что-то с востока будто туча наступает?

Все казацкие глаза уже в ту сторону глядели. И вправду, будто хмарилось оттуда.

— Это турок, атаман! — сказал старый казак и пошёл коня своего с попаса брать. Вот как, бывало, завидев отару овец, говорят: это наши овцы, да и идут за шапкой и кнутом загонять. А молодые в один миг оказались на конях; уже войско выстроилось, стало, полковники приказ свой давали, атаман вперёд войска выехал, стал.

Турок ближе подступал, и уже зоркие глаза, так и разглядели бы в розовой мгле, при тех серебристых лучистых звёздах, чалмы турецкие, и хоругви, и полумесяцы на хоругвях; и казаков увидели, тут клич, выкрик разнёсся, и полетел турок лёгкими конями на казаков — словно саранча на цветы пышные… Казаки тоже пустили коней, и началось… Один бьётся и рубится, не отступая, как стена, пока или упадёт, или кругом себя врагов вырубит и двинет дальше; другой словно птица: и отлетит и налетит снова, и снова отлетит и налетит, и снова, и снова рубится; иной загнался аж в глубину вражью; кое-какие кони сами уже скачут степью… Бьются, да бьются, да бьются, и всё с большим размахом, будто живой жизни в войске прибавилось, а не убавилось…

Прошлым годом приезжал ваш братик из войска и рассказывал, как он был в баталии, что в него одного-одиного только и целились, в него все пули летели, и все пушки палили, и все ружья стреляли, и не мог он умом вынести, каким дивом-чудным он живой да целый выскочил… Так вот, может, тем вечером в степи и казацкая баталия не такая страшная была, как братова… Пало тогда головами всякой веры — и турецкой, и казацкой; старого и молодого возраста угасло, словно свечек, быстро и легко подутых…

Бьётся Остап и рубится, аж правая рука казацкая ослабевает, отбился далеко от своих, — кругом всё чалмы; вот коня под ним вороного убили — бьётся Остап и рубится, ещё вскочивши на землю. Как вороны, налетели на него турки с мушкетами, с саблями; как горох из мешка сыплется, так посыпались на казака удары смертные; оружие казацкое пощербилось, рубясь, — вот и звякнуло в последний раз и распалось, как перегоревшее; вот казак с одними только рученьками остался — так его схватили, вот крепко да сильно он скрученный, связанный — вот он на коня перекинут через седло, и понёс его бородатый турок степью. Всё исчезло из глаз, ничего не слышно стало. В темно-розовой мгле, при серебристых звёздах, видел Остап только лицо бородатое с крепкими, блестящими глазами, а слышал только, как быстрый конь копытом землю касался, несясь степью…

Дальше уж Остап ничего толком, ясно не помнил, а помнил, что будто во сне, в дреме — вот словно конь где-то остановился; вот будто его раскрутили и развязали, и обмякшее его тело, как морозом и жаром обдало; вот словно какие улочки узенькие и на улочках какой-то девичий облик — вся завернутая в белую рубашку; вот будто над его головой то жёлтая чалма и чёрная борода, то снова чёрная борода и зелёная чалма или красная, а то опять всё кругом его аж семицветное; то день жаркий, то ночь тёплая; то солнце ясное, то звёзды россыпью…

Он хорошо опомнился в какой-то тесной, тёмной келейке, на плетёнке из соломы. Божий свет проникал кружком и, как лампадочка, освещал только один уголок; когда свет был пылающий, весёлый — значилось Остапу, что у людей день, а когда свет становился тихий и лёгкий, Остапу значилось, что то ночь землю объяла. Потом Остап так приспособился, что, в какой там час в каком уголке ставши, видел частицу неба ясного и луч солнца днём, а ночью — кучку звёздочек или рожок луны, кончик или краешек полного месяца. Первая же его забота была — думать да гадать, как ему тут освободиться, как убежать, как войско снова собрать да снова на врага двинуть.

А какая его печаль охватывала и овладевала порой, то и не сказать, а хоть бы кто и мог сказать, то не понять! Сколько-то раз он уже толкал и пробовал стены каменные, и потолок низкий, и пол вольготный! Кабы хоть долото какое ничтожное, хоть кол какой негодный! Не было ничего.

Так он своими одними руками ежедневно, еженощно, что, может, каждый час, толкая стену, будто немного пододвинул её. Вот дождался и того времени, что уж из стены смог вынуть два или три камня; вот шесть, десять, — вот он уже и на воле…

Эта, видите ли, нечисть и темницы толком не умеет сложить — не то, что мы, христиане…

Так вот, Остап на воле. Ночь. Видит стены кругом да деревья тёмные; слышит, журчит где-то близко как бы струек без числа. Под стенами он тихонько крадётся, сам ещё не очень разбирая, куда себя ведёт. Всё стена, всё тёмное дерево, всё водное журчание. Иногда он останавливался, прислушиваясь, приглядываясь. Когда вдруг месяц осветил ему женский облик, что спешил оттуда, откуда он шёл — и она его заметила, сначала вроде испугалась, потом будто узнала, и вот уже возле него, и откидывает покров с лица, и слышит Остап слова ласковые и узнаёт казачку-девицу с русой косой, невольницу турецкую.

— Куда, девица? — спрашивает Остап. — Побежим со мной!

— Я шла тебя спасать — вот нож, пила, вот деньги, вот — ожерелье — беги, беги скорее!

И она всё давала ему, и нож, и пилу, и деньги, и ожерелье с шеи.

— Побежим вместе, — говорит Остап.

— Нет, нет, — отвечает казачка, — нет! Девица тебе руки и ноги свяжет — беги один! беги! А меня приходи вызволять! Беги!

— Только скажи мне, девица, давно ли ты в неволе? — спрашивает Остап.

— О, давно, давно-давненько! Девочкой в плен захвачена — до сих пор служу неверному турку…

— Я вспомнил тебя, девица, — говорит Остап, — это ты ко мне когда-то руки простёрла, прося "спаси!". Это ты…

— А я не забывала тебя, казак, — промолвила девица, — и не забуду, и ждать буду, приходи спасать!

— Приду, девица, освобожу, моё сердце! — говорит казак…

— Туда, туда тебе лучше, — учила девица. — Я проведу… Я проведу тебя, казак!

И вместе оба перебегали они тёмные сады, где розовые цветы пахли и вода журчала, и вместе скрывались под селениями турецкими. Аж вот путь самый — далече селения и сады остались…

— Туда, казак! — показала девица в даль и аж качнулась сама от жалости.

— Девица, пойдём! — говорит Остап, — на руках тебя занесу на Украину!

— Нет, нет! — отказала девица. — Буду ждать — приходи спасать! Буду ждать! Буду ждать!

И легко и быстро исчезла из его глаз.

Бежит, бежит Остап. Бежит и битым путём, и напрямик; иногда днём в горе, в пещере лежит, прячась; иногда на дереве сидит, стерегясь и себе тропинки выбирая; не ест, не пьёт, не спит. Вот как сестричка меньшая, избалованная, всплеснула в ладошки трижды при этих трёх бедах "не ест, не пьёт, не спит" и ужаснулась! Она, которой спатоньки любо, естоньки и питоньки мило! Еге! Остап всего испытал и узнал — будто вся его дорога полынью поросла, знаете полынь, деточки? Горькая, горькая, горькая такая очень! Всего же, говорю, испытал Остап, пока аж Украина родная и любимая, свежая и зелёная, приняла его к себе… Верно, вздохнул он лёгко, как ступил на родную землю свою.

Тихо в турецком городе. Вечер поздний, месяц ясный. Кто отдыхал, а кто веселился.

Невольница казачка не отдыхала, и не веселилась! Стоит она у окошка и смотрит, глаз не сводя, всё туда, в ту сторону, откуда султан бородатый стерёг казаков-молодцов. Ни с кем поговорить невольнице молодой, и не скажут ничего уста розовые, да и без слов читаются на девичьем личике все девичьи думки и мысли, вся тоска и грусть, и надежда, и неполная вера, и любая печаль… Казак! Казак! Когда ж к тебе девица прижмётся? Где ты? Девица в неволе дожила и тоскует, а неверный пан над девичьей тоской насмехается! Ой, казак! Где ж ты задержался? Допроводил ли тебя Господь на Украину? Где ты, казак? Где задержался? Где пробыл? Помнишь ли девицу?

В который уж раз бедная невольница спрашивала и сокрушалась, и желала себе орлиные крылья — улететь, может, порой тоже в тихую могилку — отдохнуть.

Тихо-тихо в турецком городе. Вечер поздний, месяц ясный; розовые цветы пахнут; свежие ручьи журчат. Бедное сердце девичье всё так же просит и терпит, мысли всё так же роятся и понимают…

Чего это вдруг проснулись турки-любители роскоши? Чего это бегут перепуганные? Казаки! Казаки набежали! Пылают мушкеты, дым стелется, крыши горят, дома рушатся, стонут люди — роскошной тишины как и не бывало; не слышно водного журчания; пропали розовые благоухания; месяц ясным светом освещает горящий в дыму и пламени город турецкий…

А как солнце начало играть и сверкать в небе над морем глубоким, по морю плыли чайки казацкие, возвращаясь домой. Раненые или подстреленные казаки лежали или сидели, а те казаченьки, что всякого лиха избежали, хлопотали возле чаек своих или возле изрубленного оружия. Молодой атаман сидел, задумался и смотрел в воду — много, видно, имел он себе дум передумать!

А девица с русой косой глядела на него любыми глазами карими и, видно, одну себе думку имела, одну и думу думала…

Вот и конец…

Атаман Остап благополучно вернулся на сей раз с казачеством и с девушкой на Украину… Вот и конец…

Имеем ли мы ещё вспоминать о тех казаках да турках, что полегли, рубясь? Должны ли мы думать, как там плакала турчанка какая, или казачка? Должны ли, может, предположить, что иной погибший, если бы дожил свой век, то во многом пригодился бы, кое-чему, может быть, научил бы многих? Кое-чему, может быть, велико бы посоветовал… Что был он злой или добрый, хороший или худой, живой жил себе, а теперь погибший? Уже все те, что полегли, они не восстанут — пусть же над ними земля пухом!