• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Иван Вишенский

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Иван Вишенский» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

I


Словно зелёная пирамида
на волнистом синем поле,
на лазурной равнине
изумрудный исполин, —

так, омытая чудным морем,
под безоблачным, тёплым небом
возвышается, шумит и гордится,
спит гора святая Афон.

Спит? О нет! Природа-мати
неустанно здесь трудится,
неустанно строит, лепит
своё пестуемое дитя.

Внизу, где из волн кипучих
серый гранит с гордой силой
прямо вверх стремится к небу —
стены, колоссы, столбы, —

там внизу звучит дикая
музыка, не замолкая:
волны бьются о камень,
брызжет пены серебро.

А вверху гребни горные,
древним лесом укрываясь,
вечную, тихую песню
вдумчиво ведут без конца.

И всё ж гора словно дремлет;
день и вечер плывут над нею
словно розовые тучи,
и ни крика, ни речей.

Хоть ползут по склонам горным
тропки, будто бы гадюки,
всё же — нет живой беседы,
смеха нет и не звучит.

Хоть рассыпаны по склонам,
по лесам, ярам и скалам,
на полянах дивной прелести
и обители, и дом, —

всё же тишина глубоко
опускается на жилища,
и печать глухого молчания
на устах старинных лиц.

Всюду — тишина и безмолвье,
серая одежда, шаг неторопливый,
лицы — исхудавшие, бледные,
сонный, призрачный их взгляд.

Только трижды в день над горами
раздаются звуки колоколов —
словно жалоба проносится
лебединым криком стай.

Плачут горестно те звуки,
словно стоны, упрёки
людям, что обрекли на мертвенность
этот чудный край земли.

Что гнездо для дум высоких,
школу подвигов героических,
пристань для орлиных душ
превратили в тюрьму скорбящу.


II


На Афоне звонят колокола
в воскресенье на вечерне;
начинает Прот великий,
откликается Ватопед.

Дальше — стон Эсфигмену,
загудел Ксеропотаму,
там — Зографу, далее — Павлу,
разнеслось до Иверон.

Покатились по горам
те рыдания металлические,
откликается каждая скала,
каждый яр и каждый скит.

И вздыхают в ответ отшельники,
и крестятся руки в рясе,
и несётся тихий шёпот:
«Со святыми упокой!»

Те рыдания колокольные —
знак, что кто-то мир покинул, —
здесь ничьё не тревожат сердце:
это весть на каждый день.

Может, странник в скиту умер,
так, как жил — один, в молчаньи, —
и о смерти догадались
только через пару дней.

Как узнали? — Не пришёл он
в свой родной монастырь утром,
не принёс своей работы,
не взял горстью свой обед.

Может, умер монах в келье,
писавший святую книгу,
минеи слова титульные
киноварью украшая?

Иль послушник тихий умер —
раньше князь, воин, вельможа,
а теперь в монастырской
кухне много лет служил?

Может, пал достойный старец,
игумен, иеромонах? —
Здесь почёт один для всех:
«Со святыми упокой!»

А быть может, кто живущий
вышел на «последний путь»,
навсегда покинув волю,
ждать в пещере смерть и тьму?

Взгляни в скалы недоступные,
в гранитные, крутые стены,
что висят над бурным морем —
там, быть может, гнёзда птиц?

Нет, там — норы долблёные,
тёмны, тесны, недоступны,
высеченные в утёсе
лишь для чаек… может быть.

Нет, то — кельи для аскетов,
«ступень последняя», подвиг
крайний, непреклонный, строгий,
узкий вход в вечность саму.

Кто прошёл всю службу строгую,
монастырский путь суровый,
молчаливый труд без жалоб
в тишине немой скита,

кто желает завершить свой
подвиг острый, путь аскета,
в посте, в молчании, в безлюдье
слушать голосу души,

кто с земным порвал навеки,
в теле умер плоти голос,
и в глаза готов без страха
вечность ясную взглянуть, —

тот с благословенья старших
выбирает себе келью,
выбирает себе гроб свой,
откуда нет ворот.

И тогда рыдают звонницы,
и тогда по всей Афоне
шепчет старческий покос:
«Со святыми упокой!»


III


На Афоне звонят колокола
в воскресенье на вечерне:
начинает Прот великий,
откликается Ватопед.

Дальше стонет Эсфигмену,
загудел Ксеропотаму,
там — Зографу, далее — Павлу,
разошёлся Иверон.

Покатились по ущельям
рыдания металлические,
отзывается каждая скала,
каждый яр и каждый скит.

Смолкли звуки. В чистом воздухе
долго дрожал их отголосок,
и в обители Зографа
заскрипели воротá.

Открываются ворота,
из монастырского двора
выступает чин церковный,
монотонен пенье хор.

Рдеют хоругви, как пламя,
словно отблески пожара;
древянóй крест с Распятым
впереди неспешно шёл.

Шли монахи бородатые
в багряницах — фелонах,
следом — босые монахи
в простых серых сираках.

Среди них — старик преклонный,
седобород, измождённый,
в сираке на голом теле
нёс берёзовый он крест.

Прост, в коре, тот крест берёзов —
а с моря струится ветер,
и старинная борода
по коре трепещет вдаль.

И плывёт старинный голос
в унисон с тем пеньем скорбным,
монотонно выводя:
«Со святыми упокой!»

По тропе, что круто вьётся,
тянется процессия вся
луговиной, через рощу —
там, где слышен моря рев.

Средь природы благодати
звучит траурное пенье,
и вечерними цветами
кадильный струится дым.

Вот застыла вся процессия
на обрыве величавом,
над бездонною пучиной —
глядь — и ужас охватит!

Словно крепость из гранита,
прямо в небо рвутся скалы,
возле самых волн морских
в синеву уходят вверх.

Глянь с вершины — там, на море,
лодка, что качалась тихо,
словно лебедь белоснежный,
на волне плывёт, дрожит.

Глянь с низины — те, кто сверху,
над утёсом на обрыве —
словно ягнята пасутся
в одиночестве на скале.

В той скале из дола видно
чёрный знак — печать четырёхгранную,
словно пломбу исполинскую
в полугоре навсегда.

Это — вход в живую могилу,
в уединённую пещеру,
высеченную кем — неведомо,
и зачем — не знает Бог.

Не добраться к ней ногами,
и не вскарабкаться по лестницам —
только в воздухе по шнуру
прилететь туда, как птица.

На уступе у скалы
борозда — натёрта шнуром —
верный знак у той обители,
где вход внизу — в саму тьму.

Там застыла вся процесcия,
началась панихида...
Где ж покойный, кто ж в гробу том?
Где блаженный тот аскет?


IV


Окончились все моленья,
и последнюю молитву
на коленях прошептали
все отшельники, монахи.

И встаёт игумен первый,
и за ним все встали в очередь,
стало тихо всё кругом —
только море внизу ревёт.

И вознёс игумен голос,
и старцу заговорил он,
что стоял среди монахов
с тем берёзовым крестом.

Игумен
Старец Иоанн, пред Богом,
пред зарёй благословенной,
пред крестом, спасенья знаком,
заклинаю я тебя:

Правду скажи нам — по воле
ты своей, осознанно, с миром
лишь по зову духа чистом
в эту пещеру идёшь?

Старец
Да.

Игумен
Не осталось ли в тебе
привязанности земной,
мысли, чувства, дум былых
о родных, о мире том?

Ты навеки отрекаешься
от всего, что отвлекает
дух от вечной той дороги,
где покой, как суть одна?

Старец
Да.

Игумен
Ты обдумал всю суровость
жизни в каменной пещере?
Ты готов к борьбе с соблазном,
одиночеством, тоской?

Ты обдумал ту возможность,
что придёт к тебе и жалость,
что сомнение пронзит
подвиг твой, как острый нож?

Старец
Да.

Игумен
Будь же благословен Господь,
что вдохнул тебе ту думу!
Пусть он силой укріпить
путь до края довести!

До сих пор ты был меж нами —
брат Иван, что звался Вышенский;
а теперь в земном бытии
стёрто имя навсегда.

Так иди ж своей дорогой!
Крест, что держишь ты в ладонях —
это дар тебе единственный,
других не нужно тебе.

Пищу — раз в неделю — скромно
брат ключарь в узле посланья
будет с круч крутых спускать
на верёвке для тебя.

Прощай! Прими от брата
поцелуй последний в мире
и пусть Бог нам даст возможность
вновь увидеться в лучах!

Целовал игумен старца,
и монахи вслед за ним
целовали руки старца,
полы серого плаща.

Двое самых молодых
обвили его верёвкой
под подмышками, надёжно
приняли шнур в крепкие руки.

И, перекрестившись, старец
смело вышел над обрывом,
сел и медленно спускался
в устрашающую тьму.

Дул могучий ветер с моря,
бороду и волос старца
разметал, а он сжимал
крест у сердца — и исчез.


V


«О, привет тебе, обитель,
тихий приют после бури,
в коем я с давних времён
душой томился и ждал!

Камень здесь вокруг меня —
это вера, твёрдая, стойкая,
это дом мой, это кров мой,
подголовье и покров.

Крест сей — спутник мой в страданьи,
друг, свидетель мой в печали,
щит от всякой тут напасти,
помощь в смертный мой час.

Небо синее сквозь щель
в мою пещеру заглядает —
это — надежда, что душу
в небо златое ведёт.

Солнце ясное, что утром
на минутку заглядает
и златом, и пурпуром
заливает мій поріг —

это дух господний грозный,
что в блаженные мгновенья
грешну душу согревает
светом райских тех щедрот.

А лазурное то море,
что греется под закатом,
а внизу здесь бьётся в скалы,
плещется, ревёт в печаль —

это — образ жизни бренной:
издали — манит, как сказка,
а вблизи — как демон злой,
горька, страшна, тяжела.

Вот мой мир. Всё преходящее
отошло, исчезло, стихло —
не доймёт сюда ни крик,
ни земной борьбы гуденье.

Исчезло всё мелкое, больное,
что в душе будило чувства,
отвлекало, уводило
ум от высшего пути.

Осталось лишь вечное, ясное,
неподвижное, великое.
Про великое, про вечное
размышляй, душа моя».

Так шептал себе в пещере
старец — тот, что был Вишенским,
а теперь навек умер
для людей, для мира всех.

Говорил он не устами —
он давно уже забыл
голос плотный — лишь звучанье
духа слышал изнутри.

И в пещере, в уголке
сел на камень, опершись
плечами об стену хладну,
опустив седую тень.

Голова его могуча
на сухой жилистой шее
гнулась вниз сама, как тыква
на бамбуковой лозе.

Бороду сложив на грудь,
взгляд он в точку устремлял,
и сидел недвижно долго,
словно спал, а не дышал.

Всё вдруг словно потемнело,
дрожь прошла по телу старца,
все же чувства замирали,
слабым стало всё вокруг.

Потом будто бы дыхнуло,
и пошло по телу мягко,
тёплой волною коснулось
шеи — нежно, как в детстве…

И мелькнуло вдруг в сознании —
мать, что шею щекотала
мальчику, и он смеялся,
ах, смеялся от души!

Пробудился слух… И будто
тон протяжный, нежный, светлый
пронёсся, как нить из света —
радость, музыка, любовь.

И душа, как мотылёк,
полетела вслед за звуком;
а чем дальше — тем их больше,
громче, ярче, глубже тон.

Вот уж мощная гармония
льётся, как поток лазурный,
и, казалось, те созвучья
обнимают мир земной.

И душа аскета плыла
по волнам тех тонов вечных,
словно лебедь по морю —
вверх взлетая и вниз.

Между небом и землею
вверх и вниз летит, качаясь —
быстрей, всё ярче, всё выше,
всё свободней, всё живей!

И вдруг музыка великая
стала фиолетова,
перелилась в синь лазурну,
а за ней — в пурпурный блеск.

Из пурпурных волн вдруг вспыхнул
золотистый свет — как пламя,
взорвался огненный вихрь —
реки света понеслись!

Разлилось безмерно море
золотого, чистого света —
и зелёного, и белого,
словно снег в его сияньи.

Световые водопады,
огроменные колёса
всеми красками дуги
катятся в небесный высь.

И рука невидимая
пряди красочные тянет,
пишет звуки, пишет краски
от края мира до края.

Тянет, движет, упорядочит,
перемешивает — словно
калейдоскоп гигантский —
весь тот мир перед ним.

Как дитя, душа аскета
утонула в том созвучье —
в тех тонах, и в тех узорах,
в том восторге — и… уснул.


VI


День за днём прошёл спокойно,
словно в море без предела
волны гонят друг за другом,
тучи — следом за другими.

В своей келье старец снова
на камне недвижно сидит,
взор направив в купол синий —
в высоту небесных сводов.

И вдруг — о диво! Что-то живое
шевельнулось. По невидимой
нити к входу в его келью
сбоку скалы спускался паук.

Затаив дыханье, старец
всматривался в то движенье —
будто в первый раз на свете
гость с иного мира в нём.

А паук тем временем живо
отверху до низа входа
нить натягивал, и мигом
пополз вверх — обратно в высь.

И, не медля, стал плести он,
заплетать, скреплять узоры —
и вскоре вся паутина
перекрыла вход в пещеру.

И подумал старец строго:
«Это, видно, снова хочет
мир земной проникнуть в душу —
шлёт шпионов мне вослед.

Может, эта паутина
потайной ещё держится
за какой-то лучик в сердце,
чтоб его потянуть вспять.

Может, паук — враг зловещий,
что на грёзы мои, на взоры,
свою липкую расставил
ловкую и тонку сеть».

И поднял уже он руку,
чтоб порвать её с досады,
как вдруг мысль его другая
вспыхнула в его уме:

«Помню: семь святых когда-то,
убегая от гоненья,
в келью скрылись — и уснули
там в пещере на века.

Паук сам тогда, безвестный,
весь проход переплёл сетью,
и враги, не видя входа,
их не тронули — спаслись!

Триста лет они спали
в той пещере — под охраной,
пока Бог не пробудил их
на свидетельство живым.

И они, как знамя, стали
свидетельством вечной жизни —
Бог три века обращает
в миг один — и это суть!

Может, Бог послал и этого
паука, чтоб сетью дивной
меня скрыть… И, может, тоже
он хранит меня для дел?»

Вдруг запела тихо сеть та,
замоталась чёрная муха,
взвыла, билась, трепетала
в паутине, как в тюрьме.

Прибежал паук со свистом —
и начал вертеть проворно,
обвивать ей крылья, лапки,
жалить, прыгать и бежать.

То укусит, то отскочит,
то опять накинет нити —
муха бьётся, пищит жалко,
мучится и устаёт.

«Ах, ты кровопийца гадкий, —
проговорил старец строго. —
И сюда ты путь нашёл, чтоб
жизни лишних уносить?!»

И поднял уж руку, чтобы
паука с сетью сорвать,
муху бедную спасти —
но вдруг снова мысль: «О, стой!

Без Господнего веленья
и мушка не упадёт —
ведь и пауку, возможно,
Бог назначил эту роль!

Что же я имею право
отбирать его добычу,
что трудом он добыл — в поте,
долго, тихо, для себя?»

И склонился он в моленье,
горяче молился Богу,
но всё время в том моленьи
слышал: муха, как дитя,

всё пищит в тюрьме зловещей,
трясётся, дрожит, страдает…
Сердце старца колыхалось —
но не поднялась рука.


VII


«Целую ночь здесь ветер свищет,
выет в скалах, злобно стонет,
море грохочет и волны
грызут каменные стены.

Целую ночь пронизал холод
до костей меня ужасно,
словно на суде небесном
я дрожал, и зубы сжал.

Я дрожал, забившись в угол,
в страхе сердце замирало,
и молитва, и утешность
не входили мне в душу.

Я почувствовал бессильным
себя, жалким и забытым,
словно круглым сиротою
без отца и без родни.

Будто бы земля вся вымерла,
и людей совсем не стало,
только я один остался
в этом ужасе один.

Словно Бог уже умер в небе,
а один лишь демон чёрный
вселенной теперь владыка —
всё ревёт, всё бушует.

И казалось, я — песчинка,
выпавшая из вселенной,
о которой ни Богу, ни людям,
ни чёрту дела нет.

Но теперь взошло уж солнце —
исчезли демоны ночи,
угомонились ветра злые,
светом всё наполнилось.

Теплотою оживилось
моё тело, и душа
в нём воскресла, обрела вновь
Бога — и молитву в нём.

Что ж за дебри ума строгі —
в эти дебри он заходит?
Вот же крошка теплоты
в теле душу пробудила!

Как огонь рождает искру
из кремня, при ударе
с той искры — пламя, свет и
жизнь, и жар, и блеск, и свет.

Жар, и жизнь, и свет, и пламя —
и в то же время — смерть, развал,
новая жизнь, и вечность —
это душа всего, Бог.

И одна лишь искра света
в мёртвом теле — и душа!
Без неё душа невозможна,
и нет веры, и тепла.

И в душе рождает ясность,
порыв, веру — ведь без света
и без тепла нету веры
и прозрения внутри.

И лишь вера совершает
чудеса, и чудо большее —
творит Бога, открывает
нам Его в любви своей.

Вот же странно — Бог открытый
всегда в светлый день являлся,
в тёплом, солнечном краю,
в свете, молнии, огне.

В вихре, в ночи, в морозе
никому не открывался.
Бог — тепло, и свет, и радость —
Бог — не холод, не печаль.

Но ведь Бог — творец вселенной,
он и свет, и жар творит…
Лёд и стужу тоже, значит?
Нет, об этом Писанье молчит.

Но вот капля теплоты
в мёртвом теле — и душа;
в этой душе рождается вера,
а из веры — сам Господь…

Почему ж не допустить нам,
что душа, и вера, и Бог —
всё есть плод той теплоты,
что проснулась в нас сейчас?

Боже! Может, грех — так думать?
Но ведь Ты велел искать
правду…